Хижина дяди Тома, или Жизнь среди униженных

Гарриет Бичер-Стоу, 1852

Американская писательница Гарриет Бичер-Стоу (1811–1896) благодаря этому роману стала известна на весь мир. Авраам Линкольн говорил о ней: «Эта маленькая леди начала великую войну». Это война с несправедливостью, жестокостью и бесправием чернокожего населения в тогдашней Америке. Роман произвел грандиозный переворот в общественных настроениях и не только в США.

Оглавление

Главa IX, из которой следует, что сенатор — всего лишь человек

Сидя у камина, веселый огонь которого играл в уютной гостиной на ковре и поблескивал на чашках и сверкающем чайнике, сенатор Берд снимал сапоги, готовясь сунуть ноги в красивые новые туфли, вышитые ему женой, пока он был на сессии сената. Миссис Берд, — олицетворение безмятежного счастья, следила, как прислуга накрывает на стол, и то и дело обращалась с назиданиями к детворе, предающейся тем проказам и шалостям, от которых нет покоя матерям с самого сотворения мира.

— Том, оставь дверную ручку!.. Мери, Мери! Не тяни кошку за хвост — ей больно! Джим, нельзя лазить на стол! Друг мой, как хорошо, что ты дома! Мы тебя совсем не ждали сегодня! — воскликнула она, улучив наконец-то минутку, чтобы поговорить с мужем.

— Да, да! Я решил — дай-ка съезжу домой хоть на одну ночь, отдохну как следует. Устал ужасно, и голова болит.

Миссис Берд покосилась на стоявший в шкафу пузырек с камфарным маслом, явно собираясь прибегнуть к его помощи, но муж остановил ее:

— Нет, Мери, не пичкай меня лекарствами. Чашка горячего ароматного чая, немножко домашнего уюта — вот все, что мне нужно. Да, нелегкая жизнь у законодателей!

И сенатор улыбнулся, так как ему было приятно думать, что он приносит себя в жертву родине.

— А что у вас там делается, в сенате? — спросила его жена, когда чаепитие кончилось.

Маленькая миссис Берд обычно не утруждала себя заботами о сенатских делах, мудро решив, что у нее достаточно своих собственных. Поэтому мистер Берд удивленно поднял брови и сказал:

— Да ничего особенного.

— А правда, что сенат принял закон, запрещающий давать кров и пищу несчастным беглым неграм? Я давно об этом слышу, но мне все как-то не верится — неужели такой закон можно утвердить?

— Что с тобой, Мери? Ты вдруг стала интересоваться политикой!

— Вздор! Мне никакого дела нет до вашей политики, но это, по-моему, неслыханная жестокость, противоречащая христианской морали! Я надеюсь, друг мой, что вы его не пропустите.

— Сенат действительно принял закон, запрещающий оказывать содействие невольникам, которые бегут из Кентукки. За последнее время аболиционисты так осмелели, что в Кентукки начинают серьезно беспокоиться, и мы, как добрые христиане, должны что-то предпринять у себя в штате, чтобы положить конец всем этим волнениям.

— Так неужели же нам нельзя будет приютить этих горемык хотя бы на одну ночь, покормить их, дать им что-нибудь из старой одежды и отправить дальше?

— Нельзя, моя дорогая. В этом и заключается «помощь и содействие беглым неграм».

Миссис Берд была женщина скромная, застенчивая, с голубыми глазами, нежным, как персик, цветом лица и певучим, мягким голосом. Но отвагой она не блистала. Индюк средних размеров мог обратить ее в бегство своим кулдыканьем, а дворовой собаке достаточно было оскалить зубы, чтобы одержать над ней полную победу. Муж и дети составляли для миссис Берд весь мир, — мир, которым она управляла больше уговорами и лаской, чем приказаниями. Только одно могло вывести ее из себя — жестокость. Всякое проявление жестокости вызывало в ней приступы гнева, казалось бы несовместимые с ее на редкость кротким характером. Не было матери более снисходительной и доброй, и все же сыновья благоговейно хранили в памяти тот день, когда она расправилась с ними без всякой пощады за то, что они в компании с соседними озорными мальчишками забросали камнями беззащитного котенка.

«Ох, я тогда и напугался! — рассказывал потом маленький Билл. — Решил, что мама сошла с ума — так она на нас накинулась. Я опомниться не успел, а меня уже выпороли и уложили спать без ужина. Лежу я и слышу: мама плачет за дверью, и от этого мне стало еще тяжелее. Знаете, — заключил он свой рассказ, — мы больше никогда не мучили котят».

Услышав ответ мужа, миссис Берд вспыхнула, что очень шло к ней, поднялась с места и сказала весьма решительным тоном:

— Джон, признайся мне откровенно: ты, как христианин, тоже считаешь этот закон справедливым?

— А если я скажу «да», Мери, ты меня не убьешь?

— Ну, этого я от тебя не ожидала! Неужели ты голосовал за него?

— Голосовал, мой очаровательный политик!

— И тебе не стыдно? Какой возмутительный, позорный закон! Я первая нарушу его, дайте только срок. До чего же мы дожили, если женщина не может накормить и обогреть несчастного, бездомного, изголодавшегося человека только потому, что он раб и всю свою жизнь знал одни лишь гонения!

— Мери, выслушай меня. Я понимаю твои чувства, дорогая, и еще больше люблю тебя за такую отзывчивость. Но прислушайся к голосу рассудка. Пойми, что сантименты здесь неуместны. Речь идет об очень серьезных вопросах. Ради спокойствия общества мы должны поступиться соображениями личного порядка.

— Подожди, Джон! Я не сильна в политике, но Библию читаю, а там сказано: алчущего накорми, нагого одень, несчастного утешь. И я буду поступать так, как мне велит Библия.

— Но если ты причинишь этим вред обществу…

— Тот, кто повинуется Господу, никогда не причинит вреда обществу. Выполнение Его воли — самый верный путь для нас.

— Слушай, Мери, сейчас я тебе докажу…

— Все это вздор, Джон! Можешь поучать меня хоть до утра, все равно я с тобой не соглашусь. Скажи мне вот что: ты способен прогнать от своих дверей голодного, иззябшего человека только потому, что он беглый невольник? Ну, скажи, способен?

Если говорить всю правду, так придется признать, что, к несчастью, наш сенатор был от природы человек очень добрый и отзывчивый и отказывать людям, нуждающимся в помощи, было совсем не в его привычках. Сейчас положение нашего сенатора осложнялось еще тем, что жена прекрасно знала это и, следовательно, вела атаку на незащищенные позиции. Таким образом, ему не оставалось ничего другого, как прибегнуть к испытанным средствам, которые существуют для того, чтобы оттянуть время. Он сказал «гм!», несколько раз кашлянул, вынул из кармана платок и стал протирать очки. Миссис Берд, убедившись в безвыходном положении противника, без зазрения совести воспользовалась своим преимуществом.

— Хотела бы я посмотреть, как ты это сделаешь, Джон, очень хотела бы! Например, как ты прогонишь женщину, которая постучится к тебе зимой, в стужу и вьюгу. А может быть, ты задержишь ее и отправишь в тюрьму? Это на тебя так похоже!

— Слов нет, долг тягостный… — с расстановкой начал мистер Берд.

— Долг? Джон, зачем ты так говоришь! Наш долг совсем не в этом. Пусть хозяева обращаются со своими неграми получше, тогда они никуда не убегут. Если бы у меня — не дай боже! — были рабы, я бы за них не беспокоилась: кому хорошо живется, тот не станет думать о побеге, уверяю тебя. А если негр все-таки убежит, так он, несчастный, натерпится такого страху, так будет голодать и холодать, что незачем еще натравливать на него всех и каждого. Нет, я вашему закону не подчинюсь!

— Мери, Мери, дорогая моя! Выслушай меня, надо рассуждать здраво!

— Ты знаешь, Джон, как я не люблю пускаться в рассуждения, да еще по такому поводу. Вы, политики, вечно мудрите, когда речь заходит о самых простых вещах, а на деле не верите в свои мудрствования. Точно я не вижу тебя насквозь! Ты сам чувствуешь, что сенат принял несправедливый закон, и не будешь ему подчиняться.

В эту критическую минуту их черный слуга, старый Каджо, приоткрыл дверь в гостиную и попросил миссис пройти на кухню. Наш сенатор, почувствовав некоторое облегчение, проводил жену взглядом, в котором сочетались досада и лукавый смешок, сел в кресло и взялся за газету.

Но вскоре за дверью послышался взволнованный голос миссис Берд:

— Джон, Джон! Выйди сюда на минутку!

Отложив газету в сторону, сенатор прошел на кухню и остановился на пороге, изумленный зрелищем, открывшимся его глазам.

Хрупкая молодая женщина в изорванном, обледенелом платье лежала в глубоком обмороке на двух составленных рядом стульях. Она была без туфель, от чулок остались одни лохмотья, из свежих ран на ступнях сочилась кровь. Черты ее лица явно говорили о принадлежности к гонимой расе, но кто мог остаться равнодушным к их скорбной, трогательной красоте! Холодная, мертвенная неподвижность этого лица заставила сенатора вздрогнуть. Он стоял молча, затаив дыхание. Его жена и единственная их черная служанка, тетушка Дина, хлопотали над несчастной женщиной, стараясь привести ее в чувство, а старик Каджо держал на коленях маленького мальчика и, сняв с него башмаки и чулки, растирал ему озябшие ноги.

— Сердце разрывается, на нее глядя! — сказала тетушка Дина. — Видно, как попала в тепло, так сразу и сомлела. А ведь когда вошла на кухню, будто ничего была, говорит: «Нельзя ли у вас погреться?» Я только собиралась спросить, откуда они с малышом пришли, а она вдруг возьми да и упади замертво. Руки нежные, сразу видно — черной работы не знали.

— Бедняжка! — с состраданием сказала миссис Берд, вдруг поймав на себе пустой взгляд больших темных глаз.

И тут же выражение ужаса исказило мертвенно-бледное лицо женщины. Она приподнялась на своем ложе и крикнула:

— Гарри! Где он… Его поймали?

Услышав голос матери, мальчик соскочил с колен Каджо и потянулся к ней.

— Он здесь! Он здесь! — воскликнула женщина. — Спасите нас! Спасите! — В этих словах, обращенных к миссис Берд, звучало беспредельное отчаяние. — Его отнимут у меня!

— Не бойся, тебя здесь никто не тронет, — твердо сказала миссис Берд. — Тебе ничто не грозит.

— Да благословит вас бог! — прошептала женщина, закрыла лицо руками и зарыдала.

А мальчик, видя, что мать плачет, взобрался к ней на колени.

Наконец участие и ласка., на которые мало кто был так способен, как миссис Берд, успокоили несчастную. Она легла на широкую скамью у очага, где ей наскоро постлали постель, и вскоре забылась тяжелым сном, обняв усталого, крепко спящего ребенка, ибо, как ни уговаривали ее положить мальчика отдельно, она отказалась от этого наотрез и даже во сне прижимала его к груди.

Супруги вернулись в гостиную и почему-то не захотели возобновлять прерванный разговор. Миссис Берд взялась за свое вязанье, а мистер Берд развернул газету и сделал вид, что углубился в чтение.

— Любопытно, кто она такая? — сказал он наконец, опустив газету.

— Вот проснется, отойдет немножко, тогда все узнаем, — ответила миссис Берд.

— Послушай, жена… — снова начал мистер Берд.

— Да, милый?

— Может, ей будет впору какое-нибудь твое платье, если его отпустить, расставить немного? Она, кажется, выше тебя?

По губам миссис Берд скользнула улыбка, и она ответила:

— Там будет видно.

Снова наступило молчание, и мистер Берд снова нарушил его:

— Послушай, жена…

— Ну, что еще?

— Тот теплый плащ, которым ты меня укрываешь, когда я ложусь вздремнуть после обеда… отдай его, он ей тоже пригодится.

В эту минуту Дина заглянула в гостиную и сказала, что женщина проснулась и хочет поговорить с хозяйкой.

Мистер и миссис Берд пошли на кухню вместе с двумя старшими мальчиками — малышей к этому времени уже уложили спать.

Женщина сидела на скамье у очага, устремив тоскливый, неподвижный взгляд на огонь. От ее прежнего лихорадочного волнения не осталось и следа.

— Ты хотела меня видеть? — мягко спросила миссис Берд. — Надеюсь, тебе лучше теперь? Бедняжка!

Ответом послужил долгий, прерывистый вздох. Женщина подняла на миссис Берд темные глаза, и в этом взгляде было столько печали и мольбы, что жена сенатора прослезилась.

— Не бойся, мы твои друзья. Расскажи мне, откуда ты пришла и что тебе надо.

— Я прибежала из Кентукки.

— Когда? — Мистер Берд решил сам приступить к расспросам.

— Сегодня.

— Как же ты сюда попала?

— Перешла по льду.

— По льду! — хором воскликнули все.

— Да, по льду, — медленно повторила женщина. — Господь помог мне, потому что другого выхода у меня не было… За мной гнались.

— Господи боже! Миссис! — вскрикнул Каджо. — Ведь лед тронулся, вода так и бурлит!

— Я знала это! — сверкнув глазами, исступленно заговорила женщина. — И все-таки побежала. Я ни на что не надеялась, не думала, что доберусь до берега, но мне было все равно — либо бежать, либо умереть. И Господь помог мне. Ах, если бы люди знали, как Он может помочь в беде!

— Ты невольница? — спросил ее мистер Берд.

— Да, сэр. Мой хозяин в Кентукки.

— Он плохо обращался с тобой?

— Нет, сэр, он очень хороший человек.

— Значит, во всем виновата хозяйка?

— Нет, нет, сэр! Кроме добра, я от нее ничего не видала.

— Так что же заставило тебя убежать из такого дома и подвергнуть свою жизнь опасности?

Женщина пристально посмотрела на миссис Берд, и от ее острого взгляда не ускользнуло, что та в глубоком трауре.

— Сударыня, скажите, — начала она вдруг, — вы понимаете, что значит потерять ребенка?

Такого вопроса никто не ждал, и он задел незажившую рану, ибо всего лишь месяц назад супруги Берд похоронили крошку сына.

Мистер Берд круто повернулся и отошел к окну, миссис Берд залилась слезами, но потом, совладав с собой, сказала:

— Почему ты об этом спрашиваешь? Да, у нас умер мальчик.

— Тогда вы поймете меня. Я потеряла двоих, одного за другим… их могилы остались там, в Кентукки, и это мой единственный сын. Я не отпускаю его от себя ни на шаг. Он моя гордость, моя утеха. И его хотели отнять у меня… Продать на Юг! Вы только подумайте, сударыня! Продать ребенка, который никогда не отлучался от матери! Разве с этим можно примириться? Разве можно пережить такое горе? Я убежала ночью, как только узнала, что все бумаги уже подписаны и мой сын продан. За мной снарядили погоню. Они были совсем близко — тот, кто купил Гарри, и двое работников моего хозяина. Я прыгнула с берега на лед, и как мне удалось перебежать на эту сторону — не знаю… Помню только, какой-то человек протянул мне руку, помог взобраться на берег.

Рассказывая все это, женщина не плакала. Слезы у нее давно иссякли. Зато те, кто слушал этот рассказ, откликались на него всем сердцем, каждый по-своему.

Оба мальчика сначала принялись шарить по карманам в поисках носовых платков, которых, как всем известно, никогда там не оказывается, потом уткнулись матери в колени и разревелись, утирая глаза и нос ее платьем. Миссис Берд закрыла лицо платком, тетушка Дина, не вытирая слез, катившихся по ее черным щекам, громко, точно на молитвенном собрании, причитала: «Господи! Смилуйся над нами!», а старик Каджо усиленно прижимал обшлага к глазам, строил невероятные гримасы и время от времени с жаром подхватывал причитания тетушки Дины. Наш сенатор, будучи человеком государственным, не мог плакать открыто, подобно простым смертным, и поэтому ему пришлось повернуться ко всем спиной, устремить взгляд в окно, откашливаться, протирать очки и громко сморкаться, что показалось бы весьма подозрительным внимательному наблюдателю, если бы таковой оказался в комнате.

— Как же ты говорила, что у тебя добрый хозяин? — вдруг воскликнул он, проглотив слезы, подступившие к горлу.

— И всегда буду так говорить! Они оба добрые, но посудите сами: у хозяина были большие долги, и он каким-то образом оказался во власти одного человека и должен был во всем ему подчиниться. Я слышала, как они говорили об этом с хозяйкой и как она заступалась за меня, но хозяин сказал ей, что бумаги уже подписаны и теперь ничего нельзя поделать. И тогда я взяла сына и убежала из дому. Я все равно не смогу жить без него, это мое единственное сокровище.

— А разве у тебя нет мужа?

— Есть, но у него другой хозяин — злой, жестокий. Он не пускал мужа ко мне и день ото дня мучил его все больше и больше, грозил продать на Юг. С ним-то я, верно, уж никогда не увижусь.

Поверхностный наблюдатель мог бы подумать, что женщина относится с полным безразличием к разлуке с мужем, — так спокойно она обо всем этом рассказывала. Но глубокая тревога, таившаяся в ее больших темных глазах, свидетельствовала о другом.

— Куда же ты теперь пойдешь, бедняжка? — спросила миссис Берд.

— В Канаду… Только я не знаю, где она. Это очень далеко отсюда? — И женщина доверчиво взглянула на миссис Берд.

— Несчастная! — вырвалось у той.

— Наверно, очень далеко?

— Гораздо дальше, чем ты себе представляешь, — сказала миссис Берд. — Но мы постараемся помочь тебе. Дина, постели ей у себя в комнате, к утру мы что-нибудь придумаем. А ты не тревожься, милочка, спи спокойно и положись на Господа Бога. Он защитит тебя.

Миссис Берд и ее муж вернулись в гостиную. Она села в качалку и стала медленно покачиваться, задумчиво глядя в камин. Мистер Берд шагал по комнате и бормотал себе под нос:

— Гм! Гм! Вот положение!

Наконец он остановился перед женой и сказал:

— Вот что, друг мой, ей придется уйти отсюда сегодня же ночью. Этот работорговец явится к нам завтра утром, по свежим следам. Будь она одна — полбеды, переждала бы как-нибудь, пока он не уедет, но ведь ребенка и силой не удержишь: высунет голову в окно или в дверь — и конец. В каком я окажусь положении, если их найдут здесь? Нет! Ее надо отправить отсюда сегодня же ночью.

— Ночью! Да как же так? Куда?

— Я знаю куда, — сказал сенатор, в раздумье берясь за сапоги.

Натянув один до половины, он обнял обеими руками колено и погрузился в глубокие размышления.

— Да, что и говорить, дело не из приятных! — И он снова потянул сапог за ушки, надел его, потом, взявшись за второй, стал сосредоточенно изучать узор на ковре. — А помочь надо, пропади они все пропадом! — Второй сапог был быстро надет, и сенатор подошел к окну.

Миссис Берд была женщина деликатная — женщина, которая никогда бы не позволила себе кольнуть кого-нибудь и сказать с упреком: «Ага! Что я вам говорила!» И сейчас, хотя для нее не было тайной, какой оборот приняли мысли мужа, она благоразумно молчала, сидя в качалке, и ждала, когда ее повелитель соблаговолит поделиться с ней своими соображениями.

— Видишь ли, в чем дело, — заговорил наконец мистер Берд, — один мой старый клиент, Ван-Тромп, отпустил всех своих рабов на волю, уехал из Кентукки и купил себе усадьбу милях в семи отсюда, вверх по реке. Она стоит в лесу, и туда без нужды никто не заглядывает, да и найти ее не так-то легко. Там эта женщина будет в полной безопасности. Но вся беда в том, что ночью ее туда никто не довезет, кроме меня.

— Почему? А Каджо? Ведь он прекрасный кучер.

— Да, верно, но реку придется дважды переезжать вброд, и второй переезд очень опасен. А я сотни раз проезжал там верхом и хорошо знаю это место. Словом, решено. Пусть Каджо часам к двенадцати подаст лошадей — только осторожно, без лишнего шума, — и я отвезу ее сам. Потом он доставит меня до ближайшей гостиницы, где можно захватить трехчасовой дилижанс на Колумбус, и все будет шито-крыто, точно я прямо из дому туда и приехал. А утром меня увидят на заседании… Но как же я буду себя чувствовать там после всего этого! А, ладно, делать нечего!

— Ты прислушался к голосу сердца, Джон, — сказала миссис Берд, кладя свою крохотную белую ручку на руку мужа. — Ведь я знаю тебя лучше, чем ты сам себя знаешь.

На глазах у маленькой женщины блеснули слезинки, и она была так хороша в эту минуту, что сенатор подумал: «Какой же я, должно быть, умный человек, если мною восторгается такое очаровательное существо!» Что же ему теперь оставалось делать? Пойти и распорядиться насчет экипажа. Впрочем, дойдя до двери, он остановился, снова подошел к жене и заговорил нерешительно:

— Не знаю, как ты к этому отнесешься, Мери, но у нас в комоде лежит столько вещей нашего… нашего маленького Генри. — И, сказав это, мистер Берд быстро повернулся и затворил за собой дверь.

Его жена вошла в комнату рядом со спальней, зажгла свечу на комоде, достала из шкатулки ключ, вставила его в замочную скважину верхнего ящика и задумалась. Оба мальчика, которые, как водится, следовали за матерью по пятам, молча уставились на нее.

Мать, читающая эту книгу! Скажи, разве в твоем доме нет такой шкатулки или такого ящика, коснуться которых для тебя равносильно тому, что снова разрыть маленькую могилку? Если нет, то какая же ты счастливая!

Миссис Берд медленно выдвинула ящик комода. Там лежали курточки всевозможных фасонов, передники, стопки чулок и даже пара протертых на носках башмачков, завернутых в бумагу. Рядом с башмачками — игрушечная лошадка, тележка, волчок и мячик — все памятные вещи, столько раз политые материнскими слезами. Миссис Берд опустилась на стул и, закрыв лицо ладонями, горько заплакала. Слезы текли у нее меж пальцев и капали в открытый ящик. Наплакавшись всласть, она подняла голову и начала торопливо отбирать из комода самые простенькие, самые крепкие вещи и связывать их в узел.

— Мама, — проговорил старший сын, осторожно трогая ее за руку, — ты и эти вещи хочешь отдать?

— Дорогие мои мальчики, — ответила она мягким, проникновенным голосом. — Наш любимый маленький Генри, наверно, смотрит на нас с небес и радуется, что мы так делаем. До сих пор я не могла заставить себя отдать его вещи просто так, кому-нибудь, но теперь их получит мать, еще более обездоленная, чем я, и да пошлет ей Господь свое благословение вместе с ними!

Есть в нашем мире прекрасные души, чьи горести оборачиваются благом для других людей; из чьих земных надежд, погребенных в могиле и политых жгучими слезами, как из семян вырастают цветы, целительные для разбитых сердец. Такова была и эта кроткая женщина, что сидела сейчас, медленно роняя слезы, и при свете свечи собирала для несчастной беглянки вещи, из которых каждая говорила ей об ее невозвратимой утрате.

Потом миссис Берд открыла гардероб, достала оттуда два-три платья, присела к своему рабочему столику, вооружилась иглой, ножницами и наперстком и, следуя совету мужа, принялась переделывать эти скромные наряды. Работа затянулась допоздна, и когда старинные часы, стоявшие в углу, пробили полночь, она услышала у дверей негромкий стук колес

— Мери, — сказал мистер Берд, входя в гостиную с перекинутым через руку плащом, — пойди разбуди ее. Пора ехать.

Миссис Берд наспех сложила приготовленные вещи в маленький сундучок и, поручив мужу отнести его в коляску, отправилась в комнату тетушки Дины.

Не прошло и нескольких минут, как Элиза с ребенком на руках появилась на крыльце в плаще, капоре и шали — подарках ее благодетельницы. Мистер Берд быстро усадил их обоих в коляску, миссис Берд проводила отъезжающих до самой подножки. Элиза высунулась из окна и протянула руку, такую же прекрасную и нежную, как та, которая была протянута ей. Большие темные глаза молодой матери не отрывались от миссис Берд, губы ее дрогнули, но она не смогла выговорить ни слова и только указала пальцем на небеса, потом откинулась на сиденье, закрыв лицо руками. Дверца захлопнулась, и коляска отъехала от крыльца.

В каком же положении очутился наш сенатор-патриот, который всю последнюю неделю только и знал, что подстегивал законодательную комиссию своего родного штата, чтобы она приняла более суровые меры против беглецов и против их укрывателей и соучастников!

Наш почтенный сенатор ни в чем не уступал своим вашингтонским собратьям, снискавшим себе бессмертную славу красноречием. С каким величественным видом сидел он, засунув руки в карманы, и возмущался сентиментальным малодушием тех, кто возносит благополучие какой-то горстки жалких беглецов над великими интересами штата!

Он был храбр, как лев, в такого рода спорах и убеждал в собственной правоте и самого себя, и своих слушателей. Но за теми буквами, из которых складывается слово «беглец», для него ничего не стояло, разве только маленькая газетная картинка, где изображался человек с дорожной палкой и узелком за плечами, а ниже — подпись: «Убежал от хозяина». Но силу воздействия истинного горя, которое сказывается в умоляющем человеческом взгляде, в дрожащей худой человеческой руке, в голосе, полном отчаяния и муки, — этого ему не пришлось испытать на себе. Он даже никогда не задумывался над тем, что «беглецом» может быть и несчастная мать, и беззащитный ребенок, как, например, тот, которому отдали шапочку покойного Генри — такую знакомую маленькую шапочку! И поскольку сердце у нашего бедного сенатора было не каменное и не стальное, его патриотизм, как станет ясно каждому, подвергался серьезным испытаниям. Впрочем, не злорадствуйте по этому поводу, наши братья из Южных штатов, ибо нам кажется, что многие из вас поступили бы так же при соответствующих обстоятельствах. Мы знаем, в Кентукки и в Миссисипи есть благородные, великодушные люди, такие, к кому никто не обращался понапрасну с рассказами о своих страданиях. И разве это справедливо, наши добрые братья, что вы ждете от нас деяний, которые вам не позволило бы совершить ваше смелое, честное сердце, будь вы на нашем месте?

Как бы то ни было, но если даже наш почтенный сенатор совершил политический грех, злоключения этой ночи предоставили ему полную возможность искупить его.

Последнее время в тех местах шли дожди, а мягкой, рыхлой почве Огайо нужно не так уж много влаги, чтобы превратиться в непролазную грязь; дорога же, по которой ехал сенатор, была так называемой «Железной дорогой» добрых старых времен.

«Позвольте! Что же это такое?» — спросят те путешественники, в мыслях которых железная дорога сочетается с удобством и быстротой передвижения.

Так знайте же, наши простодушные друзья из Восточных штатов, что в благословенных уголках Запада дороги мостят нестругаными бревнами, уложенными в ряд, одно к другому, и заваленными сверху землей, дерном — всем, что попадется под руку. Счастливые обитатели тамошних мест, считая такие дороги проезжими, немедленно пускаются по ним в путь. С течением времени дожди размывают землю и дерн, бревна ложатся вкривь и вкось, а колеи и рытвины заполняются жидкой черной грязью.

По такой-то дороге путешествует сейчас и наш сенатор, предаваясь на досуге размышлениям на этические темы, насколько это возможно при данных обстоятельствах, ибо коляска его то и дело подскакивает на ухабах, утопает в грязи, а ему самому и женщине с ребенком приходится кое-как приспосабливаться к тряске и принимать самые неожиданные позы, когда их швыряет из стороны в сторону. Вот, кажется, окончательно застряли! Каджо понукает лошадей, несколько тщетных рывков, сенатор теряет последнее терпение… и вдруг коляска становится на все четыре колеса. Потом передние ныряют в новую рытвину, седоки валятся вперед, шляпа бесцеремонно лезет сенатору на уши, на нос, и ему кажется, что его загасили, точно свечу колпачком. Ребенок плачет. Каджо обращается к лошадям с вдохновенными речами, а они бьют задом, налегают на постромки и кидаются то вправо, то влево под непрестанное щелканье кнута. Еще один толчок — теперь увязают задние колеса. Сенатора, женщину и ребенка швыряет на заднее сиденье. Он задевает локтем ее капор, она попадает обеими ногами в его шляпу, которая почему-то очутилась на полу. Но вот трясину проехали, и лошади останавливаются, тяжело нося боками. Сенатор отыскивает свой головной убор, женщина поправляет съехавший на затылок капор, успокаивает ребенка, и они мужественно готовятся к новым испытаниям.

Проходит еще несколько минут; коляска по-прежнему ныряет по рытвинам и время от времени то заваливается набок, то вздрагивает вся до основания. Наконец седоки начинают поздравлять себя с тем, что дела их не так уж плохи. И вдруг еще один сильный рывок… они поднимаются во весь рост и с необычайной быстротой снова опускаются на сиденье; коляска останавливается, снаружи происходит какая-то возня, и Каджо распахивает дверцу.

— Вот беда-то, сэр! Увязли! Просто и не знаю, как мы отсюда выберемся. Придется жерди подкладывать.

Повергнутый в отчаяние, сенатор выходит из экипажа, осторожно нащупывая, куда бы ступить. Одна нога у него немедленно уходит в бездонные глубины, он пытается вытащить ее, теряет равновесие, падает в грязь и, поднявшись с помощью Каджо, являет собой весьма плачевное зрелище.

Но довольно об этом — надо же пожалеть наших читателей! Люди, путешествовавшие по Западным штатам, посочувствуют нашему незадачливому герою, ибо им тоже приходилось проводить ночные часы за интересным занятием, которое состоит в том, чтобы выдергивать колья из изгородей и с их помощью выкорчевывать экипажи, утонувшие в грязи. Попросим же их пролить молчаливую слезу и последовать за нами дальше.

Только глубокой ночью забрызганная сверху донизу коляска переезжает вброд реку и останавливается у дверей большой фермы.

Чтобы разбудить ее обитателей, понадобилось немало терпения и настойчивости. Наконец почтенный хозяин отворил им дверь. Это был огромный детина, шести с лишним футов роста, настоящий Орсон, одетый в красную фланелевую рубашку. Взлохмаченная копна светлых волос и многодневная щетина, мягко выражаясь, не очень-то располагали в его пользу. Несколько минут он стоял со свечой в руке и, хмуро насупившись, таращил глаза на наших путешественников. Сенатор долго втолковывал ему, что от него требуется, и, воспользовавшись такой задержкой, мы представим читателю этого человека.

Джон Ван-Тромп был когда-то одним из крупных плантаторов и рабовладельцев в штате Кентукки. Природа наделила этого медведя — медведя лишь по виду — не только гигантским ростом и силой, но и добрым сердцем, и система рабовладельчества, одинаково позорная как для угнетаемых, так и для угнетателей, никогда не была ему по душе. Наконец наступил день, когда сердце Джона сбросило с себя тягостные оковы. Он вынул из стола бумажник, съездил в Огайо, купил участок хорошей, плодородной земли, дал вольную всем своим рабам — мужчинам, женщинам и детям, — усадил их со всем скарбом в повозки и отправил устраиваться на новом месте, а сам подыскал себе ферму в глуши, вверх по реке, и с чистой совестью поселился там в полном уединении.

— Вы не откажетесь приютить несчастную женщину с ребенком, которая спасается от погони? — без всяких обиняков спросил его сенатор.

— Не откажусь, — твердо ответил честный Джон.

— Так я и думал, — сказал сенатор.

— Пусть только сюда кто-нибудь сунется, мы им окажем достойный прием. Я готов. — Добряк расправил свои могучие плечи. — Кроме того, у меня семеро сыновей, каждый шести футов роста, и они тоже маху не дадут. Передайте этим смельчакам наше почтение и скажите им, что мы согласны принять их в любую минуту. — И, запустив пальцы в свою густую шевелюру, Джон разразился хохотом.

Измученная, еле живая от усталости Элиза вошла в кухню, держа на руках забывшегося тяжелым сном ребенка. Великан осветил свечкой ее лицо, сочувственно хмыкнул и распахнул дверь в маленькую спальню рядом с кухней. Пройдя туда следом за Элизой, он зажег еще одну свечу, поставил на стол и только тогда заговорил:

— Вот что я скажу, милая: бояться тебе нечего, пусть за тобой кто угодно приходит — меня врасплох не застанут! — И он показал на ружья, висевшие над камином. — Не поздоровится тому, кто вздумает здесь самочинствовать, это всем в округе известно. Так что спи спокойно, будто тебя мать в колыбели качает.

— Писаная красавица! — сказал он, оставшись наедине с сенатором. — И чаще всего бывает так, что чем красивее женщина, тем больше у нее причин спасаться бегством, если только она порядочная. Я это знаю!

Сенатор в двух словах поведал ему историю Элизы.

— Эх! Ну что ты скажешь! Вот горе-то! — разжалобился добряк. — Охотятся за бедняжкой, как за ланью! А ведь от хорошей матери ничего другого и требовать нельзя. Ей-богу, как услышу о таком безобразии, так еле себя сдерживаю, чтобы не наговорить чего-нибудь непотребного. — И Джон вытер глаза громадной, покрытой веснушками ручищей. — Поверите ли, уважаемый, я годами не ходил в церковь, не мог слушать, как там вещают, будто Библия оправдывает рабство. Человек я неученый, ни еврейского, ни греческого не знаю. Где мне спорить со священниками! А потом нашел все же такого священника, который и тем в учености не уступал и проповедовал совсем другое. Вот с тех пор я и пришел в лоно церкви.

Говоря все это, Джон откупоривал бутылку шипучего сидра и теперь поставил ее на стол.

— Оставайтесь у меня до утра, — предложил он радушно. — Я сейчас подниму свою старуху, она вам живо приготовит постель.

— Благодарю вас, друг мой, — сказал сенатор. — Я хочу попасть на дилижанс, мне надо в Колумбус.

— Ну что ж, если так, я вас немножко провожу, покажу вам другую дорогу. Та, по которой вы ехали, уж очень плохая.

Джон оделся и с фонарем в руке зашагал впереди коляски сенатора, выводя ее на дорогу, проходившую за фермой. Прощаясь с добрым Джоном, сенатор сунул ему бумажку в десять долларов.

— Это ей, — сказал он.

— Ладно, — так же коротко ответил Джон.

Они обменялись рукопожатием и расстались.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я