Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о том никогда не бывало. И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас таких молодых и не постригают.
«Вот, думает, сижу я здесь разряженная, разукрашенная напоказ жениху постылому, сижу с отцом, с матерью, с гостями почетными, за богатым угощеньем: вкруг меня гости беседу ведут согласную, идут у них разговоры веселые…
— Бояться, опричь Господа Бога, никого не боюся, — спесиво отвечал Чапурин, — а не люблю, как чужой человек портит беседу. С чего же это ты по-исправничьему с колокольчиком ездишь?
— Постой, постой маленько, Яким Прохорыч, — молвила Аксинья Захаровна, подавая Стуколову чашку чая. — Вижу, о чем твоя беседа будет… Про святыню станешь рассказывать… Фленушка! Подь кликни сюда матушку Манефу. Из самого, мол, Иерусалима приехал гость, про святые места рассказывать хочет… Пусть и Евпраксеюшка придет послушать.
Как же новая иерархия от столь мутного источника изыде, како в светлую реку претворися?» И довольно поучил меня старец Аркадий, и беседою душеполезной растопил окаменелое мое сердце, отогнал от меня лукавого духа.
Кой-как завязалась беседа, но беседовали невесело. Не стала веселей беседа и тогда, как вошли в горницу Аксинья Захаровна с дочерьми и гостьями. Манефа не вышла взглянуть на суженого племянницы.
Душевный человек был этот Сергей Андреич. Где он — там и смех и веселье, вон из беседы — хмара на всех… Любил шутку сшутить, людей посмешить, себя позабавить. А кто людей веселит, за того свет стоит… И любили его, особливо простой народ.
— Искушение с вами, девицы, беда, да и только, — бранилась она. — Эти ваши беседы, эти ваши супрядки — просто Господне наказание. Чем бы из Пролога что почитать аль песню духовную спеть, у вас на уме только смешки да баловство. Этакие вы непутные, этакие бесстыжие!.. Погоди, погоди вот, придет матушка, все ей доложу, все доложу, бесстыдницы вы этакие!.. Слышь, говорю, замолчите!.. Оглохли, что ль? — крикнула она наконец, топнув ногой.
А мы с Варенькой каждый день вас поминаем, как летось гостили в вашей обители и уж так вами были обласканы, и уж так всем были удовольствованы, что остается только Богу молиться, чтоб и еще когда сподобил в вашем честном пребывании насладиться спасительною вашею беседой.
Ужинать сели. Как водится, жениха с невестой рядом посадили, по другую сторону невесты уселся Макар Тихоныч. Беседа шла веселая, вино рекой лилось — хорошо пировали. Вдоволь угостился Макар Тихоныч, поминутно сыпал шутками. В конце стола, взглянув на невесту, сказал, обращаясь к Гавриле Маркелычу...
— На празднике-то навести же, — сказал он. — Отцу с матерью кланяйся да молви — приезжали бы к нам попраздновать, познакомились бы мы с Трифоном Михайлычем, потолковали. Умных людей беседу люблю… Хотел завтра, ради великого дня, объявить тебе кое-что, да, видно, уж после…
— Гляди, каки вежливы гости наехали. Девица зовет чай его пить, приятную беседу с ним хочет вести, а он ровно бык перед убоем — упирается. Хватай под руки бесстыжего — тащи в горницу.
И Марья Гавриловна, и Груня с мужем, и Никитишна с Фленушкой, и Марьюшка со своим клиросом до девятин [Поминки в девятый день после кончины.] остались в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно, и не так была заметна томительная пустота, что в каждом доме чуется после покойника. Женщины все почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
Кончилась трапеза… Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояла перед ними в глубоком молчаньи, внимательно слушая беседу игуменьи с московским послом…
А меж тем старики да молодые люди женатые, глядя на писаря в беседах девичьих, то и дело над ним издеваются. «Вишь какого, — судят промеж себя, — даровали нам начальника: ему бы возле подола сидеть, а не земски дела вершать. И девки-то плохи у нас, непутные: подпалили бы когда на су́прядках захребетнику бороду, осрамили б его, окаянного… Да и парни-то не лучше девчонок: намяли б ему хорошенько бока-то, как идет темной ночью домой с девичьих су́прядок. Право слово, так».
За поминальным обедом беседы не ведутся: пьют, едят во славу Божию в строгом молчаньи. Лишь изредка удельный голова вполголоса перекидывался отрывистыми словами с Иваном Григорьичем, да Фленушка шептала что-то на ухо Параше, лукаво поглядывая на Василья Борисыча. Кое-что и она подметила на кладбище и еще ране того, в Комарове во время дорожных сборов, кой-что про Парашу московскому послу рассказала.
Гости из Городца и городские гости уехали — за пуншами только четверо сидело: сам хозяин, кум Иван Григорьич, удельный голова да Василий Борисыч. Рядом в боковуше, за чайным столом, заправляемым Никитишной, сидели Параша, Груня, Фленушка да Марьюшка. У мужчин повелась беседа говорливая; в женской горнице в молчанки играли: Никитишна хлопотала за самоваром, Груня к мужским разговорам молча прислушивалась, Параша дремала, Марьюшка с Фленушкой меж собой перешептывались да тихонько посмеивались.
Долго шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости лет расходился.
То затейник, то балагур, то скромник и строгий постник, то бабий прихвостень и девичий угодник, был он себе на уме: с кем ни повстречается, ко всякому в душу без оглобель въедет, с кем беседу ни зачнет, всякого на свою сторону поворотит…
Красён, что каленый уголь, не меньше доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…» Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со своими белицами к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала…
Не раз заглядывала к Марье Гавриловне и матушка Манефа. Но и с ней не вязалась беседа у молодой вдовы. Сколько раз искушенная житейскими опытами игуменья пыталась вызвать ее на искреннее, откровенное признанье в сокровенных думах и затаенных чувствах, всегда холодна, всегда безответна оставалась Марья Гавриловна. Сердечная скорбь ее тайной повита и семью печатями запечатана.
И вот она опять невеста!.. Опять по целым часам беседует с новым избранником сердца!.. Но те беседы уж не прежние, не те, что велись с покойником Евграфом. Толкуют про «Соболя», толкуют про устройство хозяйства, про то, как получше да посходнее дом купить, как бы Алексею скорей в купцы записаться… Не цвести по два раза в лето цветочкам, не знавать Марье Гавриловне прежней любови.
Слова не вяжутся. Куда сколь речист на беседах Василий Борисыч — жемчугом тогда у него слова катятся, льются, как река, а тут, оставшись с глазу нá глаз с молодой пригожей девицей, слов не доищется, ровно стена, молчит… Подкосились ноженьки, опустились рученьки, весь как на иглах… Да, и высок каблучок, да подломился на бочок.
Оттого и желательно было каждому заезжему в Улангер человеку старца того послушать, и сам отец Иосиф любил провести час-другой в беседе с хорошим человеком.
Надвинулись сумерки, наступает Иванова ночь… Рыбаки сказывают, что в ту ночь вода подергивается серебристым блеском, а бывалые люди говорят, что в лесах тогда деревья с места на место переходят и шумом ветвей меж собою беседы ведут… Сорви в ту ночь огненный цвет папоротника, поймешь язык всякого дерева и всякой травы, понятны станут тебе разговоры зверей и речи домашних животных… Тот «цвет-огонь» — дар Ярилы… То — «царь-огонь»!..
Видит, в углубленье меж холмов, под ветвистым дубом, сидит человек с десяток мужчин и женщин: не поют, не читают, а о чем-то тихонько беседу ведут. Возле них небольшой костер сушникá горит. Тускло горит он, курится — дымится, и нет веселья вокруг… то не купальский костер.
Что-то <…> недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или втайне ненавидят окружающих.
Жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дел и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей, иногда называемых событиями; есть беспорядочное накопление впечатлений, картин и образов, из которых лишь самая ничтожная часть (да и то неизвестно зачем и как) удерживается в нас; есть непрестанное, ни на единый миг нас не оставляющее течение несвязных чувств и мыслей; беспорядочных воспоминаний о прошлом и смутных гаданий о будущем; а еще — нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уж никак нельзя уловить и выразить…