— Ох, бедовушка головушке! — вопила баба. — Еще с вечера она была ничего, только
на сердце жалилась… Скушно, говорит. Давно она сердцем скудалась… Ну, а тут осередь ночи ее и прикончило. Харитон-то Артемьич за дохтуром бегал… кровь отворяли… А она, сердешная, как убитая. И что только будет, господи!..
Неточные совпадения
— Ох, Татьянушка, болит у меня
сердце за всех вас! Вот как болит! Хотела выписать Анну из Суслона, да отец сразу поднялся
на дыбы: слышать не хочет.
Вернувшись домой, Галактион почувствовал себя чужим в стенах, которые сам строил. О себе и о жене он не беспокоился, а вот что будет с детишками? У него даже
сердце защемило при мысли о детях. Он больше других любил первую дочь Милочку, а старший сын был баловнем матери и дедушки. Младшая Катя росла как-то сама по себе, и никто не обращал
на нее внимания.
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня
на два. Это еще было в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с детьми. Женское
сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть… Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был свет, и Серафима видела в окно, что сестра сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
У Галактиона сильно билось
сердце, когда «Первинка» начала подходить к пристани, и он скомандовал: «Стоп, машина!»
На пристани уже собралась кучка любопытных. Впереди других стоял Стабровский с Устенькой. Они первые вошли
на пароход, и Устенька, заалевшись, подала Галактиону букет из живых цветов!
Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было
сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и
на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
Вдруг, лежа
на диване, он почувствовал, как в нем стынет вся кровь и
сердце перестает биться.
— Ох, обругал бы!.. А там хоть расколи
на части… Только бы
сердце сорвать.
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери в комнате и опять стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там,
на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к
сердцу, как оперный певец.
Сердце поворачивалось смотреть
на этих мужиков, которые не ели по два, по три дня.
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку
на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!
— Это, брат, веришь ли, у меня особенно
на сердце лежало. Потом надо же из тебя человека сделать. Приступим: сверху начнем. Видишь ли ты эту каскетку? — начал он, вынимая из узла довольно хорошенькую, но в то же время очень обыкновенную и дешевую фуражку. — Позволь-ка примерить?
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя не было ничего видно. А когда сошли и воротились по своим местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже не было на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого
на сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
— Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего.
На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!
Неточные совпадения
Пришла, рассыпалась; клоками // Повисла
на суках дубов; // Легла волнистыми коврами // Среди полей, вокруг холмов; // Брега с недвижною рекою // Сравняла пухлой пеленою; // Блеснул мороз. И рады мы // Проказам матушки зимы. // Не радо ей лишь
сердце Тани. // Нейдет она зиму встречать, // Морозной пылью подышать // И первым снегом с кровли бани // Умыть лицо, плеча и грудь: // Татьяне страшен зимний путь.
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем
сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный
на пиру.
Увы,
на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат
сердце мне.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих
сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей //
На самом утре наших дней.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь
на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым
сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?