Неточные совпадения
Мы сказали,
что Нюрочка была одна, потому
что сидевший тут же за столом седой господин
не шел в счет, как часы на стене или мебель.
— Да я же тебе говорю,
что ничего
не знаю, как и все другие. Никто ничего
не знает, а потом видно будет.
Привычка нюхать табак сказывалась в том,
что старик никогда
не выпускал из левой руки шелкового носового платка и в минуты волнения постоянно размахивал им, точно флагом, как было и сейчас.
— Отчего же ты мне прямо
не сказал,
что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно…
Что вам говорил Мосей про волю?
— Ты и скажи своим пристанским,
что волю никто
не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а как и
что будет — никто сейчас
не знает. Приказчикам обманывать народ тоже
не из
чего: сами крепостные.
— А зачем по-бабьи волосы девке плетут? Тоже и штаны
не подходящее дело… Матушка наказывала, потому как слухи и до нас пали,
что полумужичьем девку обряжаете.
Не порядок это, родимый мой…
Опрометью летевшая по двору Катря набежала на «фалетура» и чуть
не сшибла его с ног, за
что и получила в бок здорового тумака. Она даже
не оглянулась на эту любезность, и только голые ноги мелькнули в дверях погреба: Лука Назарыч первым делом потребовал холодного квасу, своего любимого напитка, с которым ходил даже в баню. Кержак Егор спрятался за дверью конюшни и отсюда наблюдал приехавших гостей: его кержацкое сердце предчувствовало,
что начались важные события.
Боже сохрани, если Лука Назарыч встанет левою ногой, а теперь старик сидит и
не знает,
что ему делать и с
чего начать.
— А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да и то чуть
не Христа ради упросили. Ошалел народ…
Что же это будет?
— Вот
что, отец Сергей, — заговорил Лука Назарыч,
не приглашая священника садиться. — Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во вся, — ну, уж вы там знаете, как и
что…
Рабочие снимали перед ним свои шляпы и кланялись, но старику казалось,
что уже все было
не так и
что над ним смеются.
Главный управляющий, Лука Назарыч, души
не чаял в Чебакове и спускал ему многое, за
что других служащих разжаловал бы давно в рабочие.
Петр Елисеич хотел сказать еще что-то, но круто повернулся на каблуках, махнул платком и, взяв Сидора Карпыча за руку, потащил его из сарайной. Он даже ни с кем
не простился, о
чем вспомнил только на лестнице.
— Ничего,
не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть,
что завтра все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит… Кому воля, а кому и хуже неволи придется.
Попасть «в медную гору», как мочегане называли рудник, считалось величайшею бедой, гораздо хуже,
чем «огненная работа» на фабрике,
не говоря уже о вспомогательных заводских работах, как поставка дров, угля и руды или перевозка вообще.
В другое время он
не посмел бы въехать во двор господского дома и разбудить «самого», но теперь было все равно: сегодня Лука Назарыч велик, а завтра неизвестно,
что будет.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и
не поспать:
не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
— Завидно,
что ли?.. Ведь
не считали вы деньги-то у меня в кармане…
Прибежавший Тишка шепотом объявил,
что Лука Назарыч проснулся и требует к себе Овсянникова. Последний
не допил блюдечка, торопливо застегнул на ходу сюртук и разбитою походкой, как опоенная лошадь, пошел за казачком.
— Глиста!.. — проговорил Груздев вслед Овсянникову. — Таким бы людям и на свет лучше
не родиться. Наверное, лежал и подслушивал,
что мы тут калякали с тобой, Иван Семеныч, потом в уши Луке Назарычу и надует.
Больше всех надоедал Домнушке гонявшийся за ней по пятам Вася Груздев, который толкал ее в спину, щипал и все старался подставить ногу, когда она тащила какую-нибудь посуду. Этот «пристанской разбойник», как окрестила его прислуга, вообще всем надоел. Когда ему наскучило дразнить Сидора Карпыча, он приставал к Нюрочке, и бедная девочка
не знала, куда от него спрятаться. Она спаслась только тем,
что ушла за отцом в сарайную. Петр Елисеич, по обычаю, должен был поднести всем по стакану водки «из своих рук».
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «
Не хочу!» Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «
Не хочу!»
Что же было мне с ним делать?
Да и как было сидеть по хатам, когда так и тянуло разузнать,
что делается на белом свете, а где же это можно было получить, как
не в Дунькином кабаке?
Любопытно было то,
что теперь из кабака
не погонит дозорный, как бывало раньше: хоть умри у стойки.
Часть кабацкой публики столпилась около этого крылечка, потому
что в кабаке было уж очень людно и
не вдруг пробьешься к стойке, у которой ловко управлялась сама Рачителиха, видная и гладкая баба в кумачном сарафане.
— А кто в гору полезет? —
не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. — Ха-ха!.. Вот оно в
чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они
не заметили,
что кабак быстро опустел, точно весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.
— Пора кабак запирать, вот
что! —
не вытерпел, наконец, Илюшка, вызывающе поглядывая на кутивших разбойников. — Ступайте, откуда пришли…
Разбойники
не обратили на него никакого внимания, как на незнакомого человека, а Беспалый так его толкнул,
что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
— Окулко, возьмите меня с собой козаковать? — приставал к разбойнику Терешка-казак,
не понимавший,
что делает. — Я верхом поеду… Теперь, брат, всем воля:
не тронь!
«
Что я за собака, чтобы на свист стал ходить?» — объявил Морок и
не стал ходить на работу.
Окулко только мотнул головой Рачителихе, и та налила Мороку второй стаканчик. Она терпеть
не могла этого пропойцу, потому
что он вечно пьянствовал с Рачителем, и теперь смотрела на него злыми глазами.
Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке, как зараза. Она шла теперь за Васей, сама
не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом, так
что у Нюрочки захватывало дух.
Ей казалось,
что она просто
не доживет до этого, и маленькое сердце замирало от волнения.
— Как ты сказал? — удивился Никитич и даже опустил зажженную лучину,
не замечая,
что у него уже начала тлеть пола кафтана.
— И бросишь, когда все уйдут: летухи, засыпки, печатальщики… Сиди и любуйся на нее, когда некому будет робить. Уж мочегане
не пойдут, а наши кержаки
чем грешнее сделались?
Разгулявшиеся гости
не нуждались больше в присутствии хозяина, и Петр Елисеич был рад,
что может, наконец, отдохнуть в Нюрочкиной комнате.
Жигаль Елеска тоже хмурился, потому
что боялся гражданской печати хуже медведя, но разговаривать с старым Палачом
не полагалось.
Даже «красная шапка»
не производила такого панического ужаса: бабы выли и ревели над Петькой хуже,
чем если бы его живого закапывали в землю, — совсем несмысленый еще мальчонко, а бритоусы и табашники обасурманят его.
Мухина спасло то,
что старый Палач еще
не забыл жигаля Елеску и
не особенно притеснял нового рабочего.
— Ну,
что же ты ничего
не скажешь? — заговорил с ним Мухин. — Ты понимаешь ведь,
что случилось, да? Ты рад?
— Старые, дряхлые, никому
не нужные… — шептал он, сдерживая глухие рыдания. — Поздно наша воля пришла, Сидор Карпыч. Ведь ты понимаешь,
что я говорю?
Когда старый Коваль вернулся вечером из кабака домой, он прямо объявил жене Ганне,
что, слава богу, просватал Федорку. Это известие старая хохлушка приняла за обыкновенные выкрутасы и
не обратила внимания на подгулявшего старика.
Теперь запричитала Лукерья и бросилась в свою заднюю избу, где на полу спали двое маленьких ребятишек. Накинув на плечи пониток, она вернулась, чтобы расспросить старика,
что и как случилось, но Коваль уже спал на лавке и, как бабы ни тормошили его, только мычал. Старая Ганна
не знала, о ком теперь сокрушаться: о просватанной Федорке или о посаженном в машинную Терешке.
Тулянки сами охотно шли за хохлов, потому
что там
не было больших семей, а хохлушки боялись женихаться с туляками.
Палагея внимательно слушала, опустив глаза, — она чувствовала,
что хохлушка пришла
не за этим.
— Ну, так
что тебе? — сурово спросила Палагея, неприятно пораженная этою новостью. Тит
не любил разбалтывать в своей семье и ничего
не сказал жене про вчерашнее.
— Отец да мать
не выучат — добрые люди выучат…
Что же, разве мы цыгана, чтобы словами-то меняться?.. Может, родниться
не хочешь?
Кросна сердито защелкали, и Ганна поняла,
что пора уходить:
не во-время пришла. «У, ведьма!» — подумала она, шагая через порог богатой избы, по которой снохи бегали, как мыши в мышеловке.
Тит схватил его за волосы и принялся колотить своею палкой
что было силы. Гибкий черемуховый прут только свистел в воздухе, а Макар даже
не пробовал защищаться. Это был красивый, широкоплечий парень, и Ганне стало до смерти его жаль.