Неточные совпадения
Мы сказали, что Нюрочка была одна, потому что сидевший тут же за столом седой господин
не шел в счет,
как часы на стене или мебель.
— Матушка послала… Поди, говорит, к брату и спроси все. Так и наказывала, потому
как, говорит, своя кровь, хоть и
не видались лет с десять…
— Да я же тебе говорю, что ничего
не знаю,
как и все другие. Никто ничего
не знает, а потом видно будет.
Привычка нюхать табак сказывалась в том, что старик никогда
не выпускал из левой руки шелкового носового платка и в минуты волнения постоянно размахивал им, точно флагом,
как было и сейчас.
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто
не спрячет и в свое время объявят,
как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а
как и что будет — никто сейчас
не знает. Приказчикам обманывать народ тоже
не из чего: сами крепостные.
— Кланяйся и ты старухе… Как-нибудь заеду, давно
не бывал у вас, на Самосадке-то… Дядья
как поживают?
— А зачем по-бабьи волосы девке плетут? Тоже и штаны
не подходящее дело… Матушка наказывала, потому
как слухи и до нас пали, что полумужичьем девку обряжаете.
Не порядок это, родимый мой…
— Ах,
какие вы, право: вам-то
какая печаль? Ведь Нюрочка никому
не мешает… Вы по-своему живете, мы — по-своему. Нюрочка, поцелуй дядю.
— Я дело говорю, —
не унимался Егор. — Тоже вот в куфне сидел даве…
Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это
как?..
Скуластое характерное лицо с жирным налетом подернуто неприятною гримасой,
как у больного, которому предстоит глотать горькое лекарство; густые седые брови сдвинуты; растопыренные жирные пальцы несколько раз переходят от ручки дивана к туго перетянутой шелковою косынкой шее, — Лука Назарыч сильно
не в духе, а еще недавно все трепетали перед его сдвинутыми бровями.
— Вот что, отец Сергей, — заговорил Лука Назарыч,
не приглашая священника садиться. — Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во вся, — ну, уж вы там знаете,
как и что…
Молота стучали, рабочие двигались,
как тени,
не смея дохнуть, а Лука Назарыч все стоял и смотрел,
не имея сил оторваться. Заметив остававшихся без шапок дозорного и плотинного, он махнул им рукой и тихо проговорил...
—
Не нужно… ничего
не нужно… — повторял он,
не замечая,
как по его лицу катились рабьи крепостные слезы.
— Это вам так кажется, — заметил Мухин. — Пока никто еще и ничего
не сделал… Царь жалует всех волей и всем нужно радоваться!.. Мы все здесь крепостные, а завтра все будем вольные, —
как же
не радоваться?.. Конечно, теперь нельзя уж будет тянуть жилы из людей… гноить их заживо… да.
— Та-ак-с… — протянул Чебаков и опять переглянулся с Овсянниковым. — Только
не рано ли вы радуетесь, Петр Елисеич?..
Как бы
не пожалеть потом…
— Хуже будет насильникам и кровопийцам! — уже кричал Мухин, ударив себя в грудь. — Рабство еще никому
не приносило пользы… Крепостные — такие же люди,
как и все другие. Да, есть человеческое достоинство,
как есть зверство…
Вспышка у Мухина прошла так же быстро,
как появилась. Конечно, он напрасно погорячился, но зачем Палач устраивает посмешище из сумасшедшего человека? Пусть же он узнает, что есть люди, которые думают иначе. Пора им всем узнать то, чего
не знали до нынешнего дня.
— Ничего,
не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь
как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть, что завтра все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит… Кому воля, а кому и хуже неволи придется.
Караульный Антип ходил вокруг господского дома и с особенным усердием колотил в чугунную доску: нельзя, «служба требует порядок», а пусть Лука Назарыч послушает,
как на Ключевском сторожа в доску звонят. Небойсь на Мурмосе сторожа харчистые, подолгу спать любят. Антип был человек самолюбивый. Чтобы
не задремать, Антип думал вслух...
Попасть «в медную гору»,
как мочегане называли рудник, считалось величайшею бедой, гораздо хуже, чем «огненная работа» на фабрике,
не говоря уже о вспомогательных заводских работах,
как поставка дров, угля и руды или перевозка вообще.
Появление Груздева в сарайной разбудило первым исправника, который крепко обругал раннего гостя, перевернулся на другой бок, попытался было заснуть, но сон был «переломлен», и ничего
не оставалось,
как подняться и еще раз обругать долгоспинника.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и
не поспать:
не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то
как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
Прибежавший Тишка шепотом объявил, что Лука Назарыч проснулся и требует к себе Овсянникова. Последний
не допил блюдечка, торопливо застегнул на ходу сюртук и разбитою походкой,
как опоенная лошадь, пошел за казачком.
Он старался
не смотреть кругом и откладывал порывистые кресты, глядя на одну старинную икону, — раскольникам под открытым небом позволяется молиться старинным писаным иконам,
какие выносят из православных церквей.
Через заводскую плотину валила на площадь густая толпа раскольников, — тронулся весь Кержацкий конец, чтобы послушать,
как будет читать царский манифест
не поп, а сам исправник.
Были служащие,
как фельдшер Хитров или учитель Агап Горбатый, которые
не принадлежали ни к той, ни к другой партии: фельдшер приехал из Мурмоса, а учитель вышел из мочеган.
Больше всех надоедал Домнушке гонявшийся за ней по пятам Вася Груздев, который толкал ее в спину, щипал и все старался подставить ногу, когда она тащила какую-нибудь посуду. Этот «пристанской разбойник»,
как окрестила его прислуга, вообще всем надоел. Когда ему наскучило дразнить Сидора Карпыча, он приставал к Нюрочке, и бедная девочка
не знала, куда от него спрятаться. Она спаслась только тем, что ушла за отцом в сарайную. Петр Елисеич, по обычаю, должен был поднести всем по стакану водки «из своих рук».
— Теперь я… ежели, например, я двадцать пять лет, по два раза в сутки, изо дня в день в шахту спускался, — ораторствовал старик Ефим Андреич, размахивая руками. —
Какая мне воля, ежели я к ненастью поясницы
не могу разогнуть?
По улицам везде бродил народ. Из Самосадки наехали пристановляне, и в Кержацком конце точно открылась ярмарка, хотя пьяных и
не было видно,
как в Пеньковке. Кержаки кучками проходили через плотину к заводской конторе, прислушивались к веселью в господском доме и возвращались назад; по глухо застегнутым на медные пуговицы полукафтаньям старинного покроя и низеньким валеным шляпам с широкими полями этих кержаков можно было сразу отличить в толпе. Крепкий и прижимистый народ,
не скажет слова спроста.
Общая работа на фабрике или в руднике
не сближала в такой степени,
как галденье у кабацкой стойки.
Любопытно было то, что теперь из кабака
не погонит дозорный,
как бывало раньше: хоть умри у стойки.
— Вот они, эти хохлы,
какие: батьков в грош
не ставят, а?.. Ты, Дорох,
как полагаешь, порядок это али нет?
— Ах ты, клоп… А
как ты матке сейчас ответил? — привязался к нему Поперешный. — Дунюшка,
не поважай парнишка: теперь пожалеешь — после наплачешься от него.
Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными,
как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили о его происхождении — это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы
не идти под красную шапку. […чтобы
не идти под красную шапку — то есть чтобы избавиться от военной службы.]
— Нашли тоже и время прийти… — ворчала та, стараясь
не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!..
Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно будет взять, потому
как и остановился он
не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по
какой дороге Груздев поедет, а он большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко все разведал у кучера: водку даве вместе пили, — ну, кучер и разболтался, а обережного обещался напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним одним управиться.
Разбойники
не обратили на него никакого внимания,
как на незнакомого человека, а Беспалый так его толкнул, что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
Он произошел все заводские работы,
какие только существовали, и нигде
не мог ужиться.
Ей сделалось ужасно скучно и еще
не улеглось нервное состояние после рассказа Ивана Семеныча за обедом,
как он высек Сидора Карпыча.
Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке,
как зараза. Она шла теперь за Васей, сама
не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом, так что у Нюрочки захватывало дух.
Они прибежали в контору. Через темный коридор Вася провел свою приятельницу к лестнице наверх, где помещался заводский архив. Нюрочка здесь никогда
не бывала и остановилась в нерешительности, но Вася уже тащил ее за руку по лестнице вверх. Дети прошли какой-то темный коридор, где стояла поломанная мебель, и очутились, наконец, в большой низкой комнате, уставленной по стенам шкафами с связками бумаг. Все здесь было покрыто толстым слоем пыли,
как и следует быть настоящему архиву.
Как случилось это последнее, Нюрочка
не могла объяснить.
Нюрочка перебегала из столовой в залу и смотрела в окно на галдевшую на дворе толпу. Ей опять было весело, и она только избегала встречаться с Иваном Семенычем, которого сразу разлюбила. Добрый старик замечал эту детскую ненависть и
не знал,
как опять подружиться с Нюрочкой. Улучив минуту, когда она проходила мимо него, он поймал ее за какую-то оборку и прошептал, указывая глазами на Овсянникова...
Нюрочка совсем
не заметила,
как наступил вечер, и пропустила главный момент, когда зажигали иллюминацию, главным образом, когда устанавливали над воротами вензель.
Как весело горели плошки на крыше, по карнизам, на окнах, а собравшийся на площади народ кричал «ура». Петр Елисеич разошелся,
как никогда, и в окно бросал в народ медные деньги и пряники.
Набат точно вымел весь народ из господского дома, остались только Домнушка, Катря и Нюрочка, да бродил еще по двору пьяный коморник Антип. Народ с площади бросился к кабаку, — всех гнало любопытство посмотреть,
как будет исправник ловить Окулка. Перепуганные Катря и Нюрочка прибежали в кухню к Домнушке и
не знали, куда им спрятаться.
— Конечно, с ножом, потому
как в лесу живет… Тьфу!..
Не пымать им Окулка… Туда же и наш Аника-то воин потрепался, Иван-то Семеныч!..
Рабочие так привыкли к безмолвному присутствию «немого»,
как называли его, что
не замечали даже, когда он приходил и когда уходил: явится,
как тень, и,
как тень, скроется.
—
Как ты сказал? — удивился Никитич и даже опустил зажженную лучину,
не замечая, что у него уже начала тлеть пола кафтана.
— Теперь вольны стали,
не заманишь на фабрику, — продолжал Самоварник уже с азартом. — Мочегане-то все поднялись даве,
как один человек, когда я им сказал это самое словечко… Да я первый
не пойду на фабрику, плевать мне на нее! Я торговать сяду в лавку к Груздеву.
— Постой, постой… — остановил его Никитич, все еще
не имея сил совладать с мыслью, никак
не хотевшей укладываться в его заводскую голову. —
Как ты сказал: кто будет на фабрике робить?