— То-то вот, старички… А оно, этово-тово, нужно тебе хлеб, сейчас ступай на базар и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать… Пуд муки аржаной купил, полтины и нет в кармане, а ее еще добыть надо. Другое прочее — крупы, говядину, все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят… так я говорю?
— Теперь снохи одними ситцами разорят, — жаловалась старая Палагея. — И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай — одно разорение… А в хрестьянах во все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины.
Долго они бродили по острову без всякого успеха, но, наконец, острый запах мякинного хлеба и кислой овчины навел их на след. Под деревом, брюхом кверху и подложив под голову кулак, спал громаднейший мужичина и самым нахальным образом уклонялся от работы. Негодованию генералов предела не было.
Пантелей ушел на смену и потом опять вернулся, а Егорушка все еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шепот ли стариков или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту был неприятный, металлический вкус. К тому же еще кусались блохи.
Карета была заложена; но ямщик мешкал. Он зашел в ямскую избу. В избе было жарко, душно, темно и тяжело, пахло жильем, печеным хлебом, капустой и овчиной. Несколько человек ямщиков было в горнице, кухарка возилась у печи, на печи в овчинах лежал больной.
То ли от переутомления, то ли от кислого запаха овчины, а может, от переполнения желудка, мне стало плохо, и я всю ночь выбегала на улицу – всё нутро у меня выворачивало наружу.
Я же вцепилась в грубые сапоги, нарочито небрежно сшитые из кусков овчины мехом внутрь, так что полосочки торчащих шерстинок образовывали неровную клетку.
То ли от переутомления, то ли от кислого запаха овчины, а может, от переполнения желудка, мне стало плохо, и я всю ночь выбегала на улицу – всё нутро у меня выворачивало наружу.
Я же вцепилась в грубые сапоги, нарочито небрежно сшитые из кусков овчины мехом внутрь, так что полосочки торчащих шерстинок образовывали неровную клетку.
Горец снял свой плащ, подбитый овчиной, расстелил возле пострадавшего и перекатил его на плащ.