Неточные совпадения
Привалова поразило больше
всего то, что в этом кабинете решительно ничего не изменилось за пятнадцать лет его отсутствия, точно он только вчера вышел из него.
Все было так же скромно и просто, и стояла
все та же деловая обстановка. Привалову необыкновенно хорошо казалось
все: и кабинет, и старик, и даже самый воздух, отдававший дымом
дорогой сигары.
Привалов шел за Василием Назарычем через целый ряд небольших комнат, убранных согласно указаниям моды последних дней.
Дорогая мягкая мебель, ковры, бронза, шелковые драпировки на окнах и дверях —
все дышало роскошью, которая невольно бросалась в глаза после скромной обстановки кабинета. В небольшой голубой гостиной стояла новенькая рояль Беккера; это было новинкой для Привалова, и он с любопытством взглянул на кучку нот, лежавших на пюпитре.
Полинявшие
дорогие ковры на полу, резная старинная мебель красного дерева, бронзовые люстры и канделябры, малахитовые вазы и мраморные столики по углам, старинные столовые часы из матового серебра, плохие картины в
дорогих рамах, цветы на окнах и лампадки перед образами старинного письма —
все это уносило его во времена детства, когда он был своим человеком в этих уютных низеньких комнатах.
Какой-то дикий разгул овладел
всеми: на целые десятки верст
дорога устилается красным сукном, чтобы только проехать по ней пьяной компании на бешеных тройках; лошадей не только поят, но даже моют шампанским; бесчисленные гости располагаются как у себя дома, и их угощают целым гаремом из крепостных красавиц.
Для этой гигантской работы застоявшейся провинциальной мысли и не знавшей удержу фантазии достаточно было
всего нескольких дней, пока Привалов отдыхал от
дороги в «Золотом якоре».
Вся передняя стена моленной была занята иконостасом, в котором, под
дорогими окладами из серебра и золота, темнели образа самого старинного письма.
Этот старинный дом, эти уютные комнаты, эта старинная мебель, цветы, лица прислуги, самый воздух —
все это было слишком дорого для него, и именно в этой раме Надежда Васильевна являлась не просто как всякая другая девушка, а последним словом слишком длинной и слишком красноречивой истории, в которую было вплетено столько событий и столько
дорогих имен.
Странное дело, это девичье имя осветило каким-то совершенно новым светом
все его заветные мечты и самые
дорогие планы.
Раньше он иногда сомневался в их осуществимости, иногда какое-то нехорошее чувство закрадывалось в душу, но теперь ему стоило только вызвать в своем воображении
дорогие черты, и
все делалось необыкновенно ясно, всякие сомнения падали сами собой.
— А что, Сергей Александрыч, — проговорил Бахарев, хлопая Привалова по плечу, — вот ты теперь третью неделю живешь в Узле, поосмотрелся? Интересно знать, что ты надумал… а? Ведь твое дело молодое, не то что наше, стариковское: на
все четыре стороны скатертью
дорога. Ведь не сидеть же такому молодцу сложа руки…
Гляжу я на тебя и думаю: здоров, молод, — скатертью
дорога на
все четыре стороны…
Привалов приехал к Веревкину утром. У чистенького подъезда он встретил толпу оборванных мужиков, которые сняли шапки и почтительно дали ему
дорогу. Они
все время оставались без шапок, пока Привалов дожидался лакея, отворившего парадную дверь.
— Позвольте… Главное заключается в том, что не нужно терять
дорогого времени, а потом действовать зараз и здесь и там. Одним словом, устроить некоторый дуэт, и
все пойдет как по нотам… Если бы Сергей Привалов захотел, он давно освободился бы от опеки с обязательством выплатить государственный долг по заводам в известное число лет. Но он этого не захотел сам…
— А ведь я думал, что вы уже были у Ляховского, — говорил Половодов на
дороге к передней. — Помилуйте, сколько времени прошло, а вы
все не едете. Хотел сегодня сам ехать к вам.
— Не беспокойтесь и не сомневайтесь,
дорогой Игнатий Львович. Вы можете быть совершенно откровенны с Оскаром Филипычем: я объяснил ему
все относительно приваловской опеки…
Весь бахаревский дом казался ему могилою, в которой было похоронено
все самое
дорогое для него, а вместе с ним и его собственное сердце…
Давно ли
вся эта комната была для него
дорогим уголком, и он
все любил в ней, начиная с обоев и кончая геранями и белыми занавесками в окнах.
— Понимаю, Надя,
все понимаю, голубчик. Да бывают такие положения, когда не из чего выбирать. А у меня с Ляховским еще старые счеты есть кое-какие. Когда он приехал на Урал, гол как сокол, кто ему дал возможность выбиться на
дорогу? Я не хочу приписывать
все себе, но я ему помог в самую трудную минуту.
— Действительно, соловья баснями не кормят, — согласился Бахарев. — Я и забыл, что ты с
дороги, и моя прямая обязанность прежде
всего накормить тебя…
Тут было достаточно
всего: и узкоколейные железные
дороги, которыми со временем будет изрезан
весь округ Шатровских заводов, и устройство бессемеровского способа производства стали, и переход заводов с древесного топлива на минеральное, и горячее дутье в видах «улавливания газов и утилизации теряющегося жара» при нынешних системах заводских печей, и т. д.
Урал со
всеми своими неистощимыми богатствами стоил правительству в десять раз
дороже того, сколько он принес пользы…
Только с двумя привычками Зося была не в силах расстаться: это со своими лошадьми и с тысячью тех милых, очень
дорогих и совершенно ненужных безделушек, которыми украшены были в ее комнате
все столы, этажерки и даже подоконники.
—
Все устроится понемногу,
дорогой Василий Назарыч, — успокаивал своего гостя Ляховский. — Главное — здоровье, а наши дела, как погода, — то вёдро, то ненастье.
— Воля ваша, — не могу… У меня нет свободных капиталов, а
все до последней копейки помещено в предприятиях. Тысячу раз извините,
дорогой Василий Назарыч, но хоть зарежьте сейчас, — не могу!..
Ему
все нравилось кругом: и вспаханные поля, и всходившие озими, и эта мягкая, как покрытая войлоком, черноземная проселочная
дорога, и дружный бег сильных киргизок, и даже широкая заплатанная спина Степана, который смешно дергал локтями в нырках и постоянно поправлял на голове рваную баранью шапчонку.
— Папа будет вам очень рад, — ответила Зося за доктора. — Только он ничего не говорит пока, но
всех узнает отлично… Ему было немного лучше, но
дорога испортила.
В своей полувосточной обстановке Зося сегодня была необыкновенно эффектна. Одетая в простенькое летнее платье, она походила на
дорогую картину, вставленную в пеструю раму бухарских ковров. Эта смесь европейского с среднеазиатским была оригинальна, и Привалов
все время, пока сидел в коше, чувствовал себя не в Европе, а в Азии, в этой чудной стране поэтических грез, волшебных сказок, опьяняющих фантазий и чудных красавиц. Даже эта пестрая смесь выцветших красок на коврах настраивала мысль поэтическим образом.
Наступила тяжелая пауза. Катерина Ивановна, видимо, стеснялась; Привалову вдруг сделалось жаль этой красивой девушки, вырванной из семьи в качестве жертвы общественного темперамента. «Ведь она человек, такой же человек, как
все другие, — подумал Привалов, невольно любуясь смутившейся красавицей. — Чем же хуже нас? Ее толкнула на эту
дорогу нужда, а мы…» Катерина Ивановна поймала этот взгляд и как-то болезненно выпрямилась, бросив на Привалова нахальный, вызывающий взгляд.
— Вот я и приехал… хочу увидать Надю… — заговорил Бахарев, опуская седую голову. —
Вся душенька во мне изболелась, Илья Гаврилыч. Боялся один-то ехать — стар стал, того гляди кондрашка
дорогой схватит. Ну, а как ты думаешь насчет того, о чем писал?
Неточные совпадения
Она, взглянуть назад не смея, // Поспешный ускоряет шаг; // Но от косматого лакея // Не может убежать никак; // Кряхтя, валит медведь несносный; // Пред ними лес; недвижны сосны // В своей нахмуренной красе; // Отягчены их ветви
все // Клоками снега; сквозь вершины // Осин, берез и лип нагих // Сияет луч светил ночных; //
Дороги нет; кусты, стремнины // Метелью
все занесены, // Глубоко в снег погружены.
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с
дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Сначала
все к нему езжали; // Но так как с заднего крыльца // Обыкновенно подавали // Ему донского жеребца, // Лишь только вдоль большой
дороги // Заслышат их домашни дроги, — // Поступком оскорбясь таким, //
Все дружбу прекратили с ним. // «Сосед наш неуч; сумасбродит; // Он фармазон; он пьет одно // Стаканом красное вино; // Он дамам к ручке не подходит; //
Всё да да нет; не скажет да-с // Иль нет-с». Таков был общий глас.
Упала в снег; медведь проворно // Ее хватает и несет; // Она бесчувственно-покорна, // Не шевельнется, не дохнет; // Он мчит ее лесной
дорогой; // Вдруг меж дерев шалаш убогой; // Кругом
всё глушь; отвсюду он // Пустынным снегом занесен, // И ярко светится окошко, // И в шалаше и крик, и шум; // Медведь промолвил: «Здесь мой кум: // Погрейся у него немножко!» // И в сени прямо он идет, // И на порог ее кладет.
Они
дорогой самой краткой // Домой летят во
весь опор. // Теперь послушаем украдкой // Героев наших разговор: // — Ну что ж, Онегин? ты зеваешь. — // «Привычка, Ленский». — Но скучаешь // Ты как-то больше. — «Нет, равно. // Однако в поле уж темно; // Скорей! пошел, пошел, Андрюшка! // Какие глупые места! // А кстати: Ларина проста, // Но очень милая старушка; // Боюсь: брусничная вода // Мне не наделала б вреда.