На барке давно стояла мертвая тишина; теперь
все головы обнажились и посыпались усердные кресты. Народ молился от всей души той теплой, хорошей молитвой, которая равняет всех в одно целое — и хороших и дурных, и злых и добрых. Шум усиливался: это ревел Молоков.
Неточные совпадения
Но эти лица и это единственное русское слово «клэп»
все время не выходили у меня из
головы.
Действительно,
весь пол в сенях был занят спящими вповалку бурлаками. Даже из дверей избы выставлялись какие-то ноги в лаптях: значит, в избе не хватало места для
всех. Слышался тяжелый храп, кто-то поднял
голову, мгновение посмотрел на нас и опять бессильно опустил ее. Мы попали в самый развал сна, когда
все спали, как зарезанные.
Больные — Кирило, пожилой мужик с песочной бородой, и Степа, молодой, безусый парень с серым лицом, — лежали неподвижно, только можно было расслышать неровное, тяжелое дыханье. Доктор взглянул на Кирилу и покачал
головой. Запекшиеся губы, полуоткрытый рот, провалившиеся глубоко глаза —
все это было красноречивее слов.
Доктор ничего не отвечал, а только припал
головой к больному парню. Когда он взял его за руку, чтобы сосчитать пульс, больной с трудом открыл отяжелевшие веки, посмотрел на доктора мутным, бессмысленным взглядом и глухо прошептал
всего одно слово...
Поэтому ожидание, когда Ревдинский пруд спустит воду, чтобы взломать на Чусовой лед, принимает самую напряженную форму;
все разговоры ведутся на эту тему, одна мысль вертится у
всех в
голове.
Тысячи народа ждали освящения барок на плотине и вокруг гавани.
Весь берег, как маком, был усыпан человеческими
головами, вернее, — бурлацкими, потому что бабьи платки являлись только исключением, мелькая там и сям красной точкой. Молебствие было отслужено на плотине, а затем батюшка в сопровождении будущего дьякона и караванных служащих обошел по порядку
все барки, кропя направо и налево. На каждой барке сплавщик и водолив встречали батюшку без шапок и откладывали широкие кресты.
За нами плыла барка старика Лупана. Это был опытный сплавщик, который плавал не хуже Савоськи. Интересно было наблюдать, как проходили наши три барки в опасных боевых местах, причем недостатки и достоинства
всех сплавщиков выступали с очевидной ясностью даже для непосвященного человека: Пашка брал смелостью, и бурлаки только покачивали
головами, когда он «щукой» проходил под самыми камнями; Лупан работал осторожно и не жалел бурлаков: в нем недоставало того творческого духа, каким отличался Савоська.
Место хватки было самое негостеприимное: крутой угор с редким лесом, который даже не мог защитить от дождя. Напротив, через реку, поднималась совсем
голая каменистая гряда, где курице негде было спрятаться. Пришлось устраивать шалаши из хвои, но на
всех не прихватывало инструменту, а к Порше и приступиться было нельзя. Кое-как бабы упросили его пустить их обсушиться под палубы.
Власть положительно вскружила
голову Осипу Иванычу, и личное местоимение «я» сделалось исходным пунктом его помешательства. Как
все «административные»
головы, он в каждом деле прежде
всего видел свое «я», а потом уж других.
— Одеревенел
весь…
Голова болит.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и
вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во
всю голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я его запомню, — наружность, с которою он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.
У второго мальчика, Павлуши, волосы были всклоченные, черные, глаза серые, скулы широкие, лицо бледное, рябое, рот большой, но правильный,
вся голова огромная, как говорится с пивной котел, тело приземистое, неуклюжее.
Неточные совпадения
Он был любим… по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто
всё предвидит, // Чья не кружится
голова, // Кто
все движенья,
все слова // В их переводе ненавидит, // Чье сердце опыт остудил // И забываться запретил!
К ней дамы подвигались ближе; // Старушки улыбались ей; // Мужчины кланялися ниже, // Ловили взор ее очей; // Девицы проходили тише // Пред ней по зале; и
всех выше // И нос и плечи подымал // Вошедший с нею генерал. // Никто б не мог ее прекрасной // Назвать; но с
головы до ног // Никто бы в ней найти не мог // Того, что модой самовластной // В высоком лондонском кругу // Зовется vulgar. (Не могу…
Мое! — сказал Евгений грозно, // И шайка
вся сокрылась вдруг; // Осталася во тьме морозной // Младая дева с ним сам-друг; // Онегин тихо увлекает // Татьяну в угол и слагает // Ее на шаткую скамью // И клонит
голову свою // К ней на плечо; вдруг Ольга входит, // За нею Ленский; свет блеснул, // Онегин руку замахнул, // И дико он очами бродит, // И незваных гостей бранит; // Татьяна чуть жива лежит.
«Я влюблена», — шептала снова // Старушке с горестью она. // «Сердечный друг, ты нездорова». — // «Оставь меня: я влюблена». // И между тем луна сияла // И томным светом озаряла // Татьяны бледные красы, // И распущенные власы, // И капли слез, и на скамейке // Пред героиней молодой, // С платком на
голове седой, // Старушку в длинной телогрейке: // И
всё дремало в тишине // При вдохновительной луне.
Прошла любовь, явилась муза, // И прояснился темный ум. // Свободен, вновь ищу союза // Волшебных звуков, чувств и дум; // Пишу, и сердце не тоскует, // Перо, забывшись, не рисует // Близ неоконченных стихов // Ни женских ножек, ни
голов; // Погасший пепел уж не вспыхнет, // Я
всё грущу; но слез уж нет, // И скоро, скоро бури след // В душе моей совсем утихнет: // Тогда-то я начну писать // Поэму песен в двадцать пять.