Неточные совпадения
Годы ранней молодости этих людей,
так же как
и пора их детства, нас
не касаются.
Так он, например, во всенощной никак
не мог удержаться, чтобы только трижды пропеть «Свят Господь Бог наш», а нередко вырывался в увлечении
и пел это один-одинешенек четырежды,
и особенно никогда
не мог вовремя окончить пения многолетий.
Как ни тщательно
и любовно берегли Ахиллу от его увлечений, все-таки его
не могли совсем уберечь от них,
и он самым разительным образом оправдал на себе то теоретическое положение, что «тому нет спасения, кто в самом себе носит врага».
— «Уязвлен», — воспевает, глядя всем им в глаза, Ахилла
и так и остается у дверей притвора, пока струя свежего воздуха
не отрезвила его экзальтацию.
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым
и до того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она
не находила себе места нигде
и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать
и чекотать, ибо он
не замечал ни этого треска, ни чекота
и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После
таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей хаты
и оставит там,
не снимая, от зари до зари.
Все эти люди жили
такою жизнью
и в то же время все более или менее несли тяготы друг друга
и друг другу восполняли
не богатую разнообразием жизнь.
Нет, бывало нечто
такое и здесь,
и ожидающие нас страницы туберозовского дневника откроют нам многие мелочи, которые вовсе
не казались мелочами для тех, кто их чувствовал, кто с ними боролся
и переносил их.
— Во-первых, — говорил он, — мне, как дьякону, по сану моему
такого посоха носить
не дозволено
и неприлично, потому что я
не пастырь, — это раз.
Не смей,
и не надо!» Как же
не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от самого отца Захарии его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу,
так что отец Захария этого сокращения
и знать
не будет», но он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп
и глуп,
не впервой мне это от него слышать, я от него этим
не обижаюсь, потому он заслуживает, чтоб от него снесть, а я все-таки вижу, что он всем этим недоволен,
и мне от этого пребеспокойно…
— Что ж, отец протопоп, «пред собою»?
И я же ведь точно
так же… тоже ведь
и я предводительского внимания удостоился, — отвечал, слегка обижаясь, дьякон; но отец протопоп
не почтил его претензии никаким ответом
и, положив рядом с собою поданную ему в это время трость отца Захарии, поехал.
— Теперь знаю, что
такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные были
не больше как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего как просто велел вытравить литеры греческие, а
не то
так латинские.
Так,
так,
не иначе как
так; это верно, что литеры вытравил,
и если я теперь
не отгадал, то сто раз меня дураком после этого назовите.
Дьякон просто сгорал от любопытства
и не знал, что бы
такое выдумать, чтобы завести разговор о тростях; но вот, к его радости, дело разрешилось,
и само собою.
Ахилла-дьякон
так и воззрился, что
такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего
такого резкого для их различия
не было заметно. Напротив, одностойность их даже как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника той
и другой трости было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
Мне следовало пасть к ногам отца протопопа
и сказать, что
так и так, что я это, отец протопоп,
не по злобе,
не по ехидству сказал, а единственно лишь чтобы только доказать отцу Захарии, что я хоть
и без логики, но ничем его
не глупей.
—
Не смеешь, хоть
и за безбожие, а все-таки драться
не смеешь, потому что Варнава был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он учитель.
— Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня
не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в
таком изумлении? Может быть, это он
и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…
Это взаимное благословение друг друга на сон грядущий они производили всегда оба одновременно,
и притом с
такою ловкостью
и быстротой, что нельзя было надивиться, как их быстро мелькавшие одна мимо другой руки
не хлопнут одна по другой
и одна за другую
не зацепятся.
Получив взаимные благословения, супруги напутствовали друг друга
и взаимным поцелуем, причем отец протопоп целовал свою низенькую жену в лоб, а она его в сердце; затем они расставались: протопоп уходил в свою гостиную
и вскоре ложился. Точно
так же пришел он в свою комнату
и сегодня, но
не лег в постель, а долго ходил по комнате, наконец притворил
и тихо запер на крючок дверь в женину спальню.
А тот, нимало сим
не смущаясь, провещал, что ответ его правилен, ибо дом его
такого свойства, что коль скоро на него ветер подует, то он весь
и движется.
Но я по обычаю, думая, что подобные ее надежды всегда суетны
и обманчивы, ни о каких подробностях ее
не спрашивал,
и так оно
и вышло, что
не надо было беспокоиться.
Здесь в дневнике отца Савелия почти целая страница была залита чернилами
и внизу этого чернильного пятна начертаны следующие строки: «Ни пятна сего
не выведу, ни некоей нескладицы
и тождесловия, которые в последних строках замечаю,
не исправлю: пусть все
так и остается, ибо все, чем сия минута для меня обильна, мило мне в настоящем своем виде
и таковым должно сохраниться.
Я этого
не одобрил, потому что
такой переход беременной
не совсем в силу; но обет исполнить ей разрешил, потому что при
такой радости, разумеется,
и сам тогда с нею пойду,
и где она уставать станет, я понесу ее.
Однако, хотя жизнь моя
и не изобилует вещами, тщательной секретности требующими, но все-таки хорошо, что хозяин домика нашего обнес свой садик добрым заборцем, а Господь обрастал этот забор густою малиной, а то, пожалуй, иной сказал бы, что попа Савелия
не грех подчас назвать
и скоморохом.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности
не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде всего живого боятся! Что ж, я
так и отвечал, что говорил именно вот как
и вот что. Думаю,
не повесят же меня за это
и головы
не снимут, а между тем против воли смутно
и спокойствие улетело.
Напротив, все идет вперемежку,
так что даже
и интерес ни на минуту
не ослабевает: то оболгут добрые люди, то начальство потреплет, то Троадию скорбноглавому в науку меня назначат, то увлекусь ласками попадьи моей, то замечтаюсь до самолюбия, а время в сем все идет да идет,
и к смерти все ближе да ближе.
Служанке, которая подала ему стакан воды, он положил на поднос двугривенный,
и когда сия взять эти деньги сомневалась, он сам сконфузился
и заговорил: „Нет, матушка,
не обидьте, это у меня
такая привычка“; а когда попадья моя вышла ко мне, чтобы волосы мне напомадить, он взял на руки случившуюся здесь за матерью замарашку-девочку кухаркину
и говорит: „Слушай, как вон уточки на бережку разговаривают.
За тою же самою занавесью я услышал
такие слова: „А ну, покажи-ка мне этого умного попа, который, я слышала, приобык правду говорить?“
И с сим занавесь как бы мановением чародейским, на
не видимых шнурах, распахнулась,
и я увидал пред собою саму боярыню Плодомасову.
Она. А вы бы этому алтарю-то повернее служили, а
не оборачивали бы его в лавочку,
так от вас бы
и отпадений
не было. А то вы ныне все благодатью, как сукном, торгуете.
Она. Ну, если Бог благословит детьми, то зови меня кумой: я к тебе пойду крестить. Сама
не поеду: вон ее, карлицу свою, пошлю, а если сюда дитя привезешь,
так и сама подержу.
Она. Любишь? Но ты ее любишь сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь.
Не жалей меня, что я одинока: всяк брат, кто в семье дальше братнего носа смотрит,
и между своими одиноким себя увидит. У меня тоже сын есть, но уж я его третий год
не видала, знать ему скучно со мною.
Она. Никогда оно
не придет, потому что оно уж ушло, а мы всё как кулик в болоте стояли:
и нос долог
и хвост долог: нос вытащим — хвост завязнет, хвост вытащим — нос завязнет. Перекачиваемся да дураков тешим: то поляков нагайками потчуем, то у их хитрых полячек ручки целуем; это грешно
и мерзко
так людей портить.
— Что ж это, — говорю, — может быть, что
такой случай
и случился, я казачьей репутации нимало
не защищаю, но все же мы себя героически отстояли от того, пред кем вся Европа ниц простертою лежала.
Отзыв сей, сколь пренебрежительный, столь же
и несправедливый, подействовал на меня
так пренеприятно, что я, даже
не скрывая сей неприятности, возразил...
— Все, отец, случай,
и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, мне доселе видятся только одни случайности. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу-воителя,
так и сидели бы мы на своей хваленой земле до сих пор
не государством великим, а вроде каких-нибудь толстогубых турецких болгар, да у самих бы этих поляков руки целовали. За одно нам хвала — что много нас:
не скоро поедим друг друга; вот этот случай нам хорошая заручка.
— А ты
не грусти: чужие земли похвалой стоят, а наша
и хайкой крепка будет. Да нам с тобою
и говорить довольно, а то я уж устала. Прощай; а если что худое случится, то прибеги, пожалуйся. Ты
не смотри на меня, что я
такой гриб лафертовский: грибы-то
и в лесу живут, а
и по городам про них знают. А что если на тебя нападают, то ты этому радуйся; если бы ты льстив или глуп был,
так на тебя бы
не нападали, а хвалили бы
и другим в пример ставили.
И не нашел я тут никакой логической связи, либо весьма мало ее отыскивал, а только все лишь какие-то обрывки мыслей встречал; но
такие обрывки, что невольно их помнишь, да
и забыть едва ли сумеешь.
А главное, что меня в удивление приводит,
так это моя пред нею нескладность,
и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани,
и если о чем заговаривал, то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью,
и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе
не разочаровать, она совершенно об этом небрегла
и слов своих, очевидно,
не подготовляла, а
и моего ума
не испытывала,
и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть
не в состоянии.
Так мне понравилась эта простота, что я схватил сего малого человечка на грудь мою
и поцелуями осыпал его чуть
не до удушения.
Просто были все мы поражены сею находкой
и не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетою карточку, на коей круглыми,
так сказать египетского штиля, буквами было написано: „Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в своих молитвах“.
Ну, за что мне сие? Ну, чем я сего достоин? Отчего же она
не так, как консисторский секретарь
и ключарь, рассуждает, что легче устроить дело Божие,
не имея, где головы подклонить? Что сие
и взаправду все за случайности!
6-е декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение
и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено; а то, облачаясь до сих пор в ризы покойного моего предместника, человека роста весьма мелкого, я, будучи
такою дылдой,
не велелепием церковным украшался, а был в них как бы воробей с общипанным хвостом.
12 — е декабря. Некоторое объяснение было между мною
и отцом благочинным, а из-за чего? Из-за ризы плодомасовской, что
не так она будто в церковь доставлена, как бы следовало,
и при сем добавил он, что, мол, „
и разные слухи ходят, что вы от нее
и еще нечто получили“. Что ж, это, значит, имеет
такой вид, что я будто
не все для церкви пожертвованное доставил, а украл нечто, что ли?
Экой закал предивный! я бы, кажется,
и жив от одной
такой бани
не остался.
Пишу мою записку о быте духовенства с радостию
такою и с любовию
такою, что
и сказать
не умею.
4-го января 1839 года. Получил пакет из консистории,
и сердце мое, стесненное предчувствием, забилось радостию; но сие было
не о записке моей, а дарован мне наперсный крест. Благодарю, весьма благодарю; но об участи записки моей все-таки сетую.
Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями
и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы
не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а
не мы бьем неприятелей, но от слова уже
и до дела доходят.
Но когда мы с причтом, окончив служение, проходили мимо бакалейной лавки братьев Лялиных, то один из поляков вышел со стаканом вина на крыльцо
и, подражая голосом дьякону, возгласил: „Много ли это!“ Я понял, что это посмеяние над многолетием,
и так и описал,
и сего
не срамлюсь
и за доносчика себя
не почитаю, ибо я русский
и деликатность с таковыми людьми должен считать за неуместное.
1850 год. Надо бросить. Нет, братик,
не бросишь.
Так привык курить, что
не могу оставить. Решил слабость сию
не искоренять, а за нее взять к себе какого-нибудь бездомного сиротку
и воспитать. На попадью, Наталью Николаевну, плоха надежда: даст намек, что будто есть у нее что-то, но выйдет сие всякий раз подобно первому апреля.
20-го декабря. Я в крайнем недоумении. Дьячиха, по маломыслию, послала своему сыну по почте рублевую ассигнацию в простом конверте, но конверт сей на почте подпечатали
и, открыв преступление вдовы, посылку ее конфисковали
и подвергли ее штрафу. Что на почте письма подпечатывают
и читают — сие никому
не новость; но как же это рублевую ассигнацию вдовицы ловят, а „Колокол“, который я беру у исправника,
не ловят? Что это
такое: простота или воровство?
Сей всех нас больше, всех нас толще,
и с
такою физиономией
и с
такою фигурой, что нельзя, глядя на него,
не удивляться силе природной произрастительности.