Неточные совпадения
В забвение вами мне
сея великия вины вспомяну вам
слова светского, но светлого писателя господина Татищева: „А голодный, хотя бы и патриарх был, кусок хлеба возьмет, особливо предложенный“.
Сам же старый Пизонский, весь с лысой головы своей озаренный солнцем, стоял на лестнице у утвержденного на столбах рассадника и, имея в одной руке чашу с семенами, другою погружал зерна, кладя их щепотью крестообразно, и, глядя на небо, с опущением каждого зерна, взывал по одному
слову: „Боже! устрой, и умножь, и возрасти на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего и производящего, благословляющего и неблагодарного“, и едва он
сие кончил, как вдруг все ходившие по пашне черные глянцевитые птицы вскричали, закудахтали куры и запел, громко захлопав крылами, горластый петух, а с рогожи сдвинулся тот, принятый
сим чудаком, мальчик, сын дурочки Насти; он детски отрадно засмеялся, руками всплескал и, смеясь, пополз по мягкой земле.
Не знаю, что заключалося умного и красноречивого в простых
словах сих, сказанных мною совершенно ех promptu, [Вдруг (лат.).] но могу сказать, что богомольцы мои нечто из
сего вняли, и на мою руку, когда я ее подавал при отпуске, пала не одна слеза. Но это не все: важнейшее для меня только наступало.
Тут в
сей дискурс вмешался еще слушавший
сей спор их никитский священник, отец Захария Бенефактов, и он завершил все
сие, подтвердив
слова жены моей, что „это правда“, то есть „правда“ в рассуждении того, что меня тогда не было.
Однако в то самое время, как я восторгался женой моей, я и не заметил, что тронувшее Наташу
слово мое на Преображеньев день других тронуло совершенно в другую сторону, и я
посеял против себя вовсе нежеланное неудовольствие в некоторых лицах в городе.
Нет, я против
сего бунтлив, и лучше сомкнитесь вы, мои нельстивые уста, и смолкни ты, мое бесхитростное
слово, но я из-под неволи не проповедник.
Действительно, и в
словах да и в самом говоре
сего крошечного старичка есть нечто невыразимо милое и ко всему
сему благородство и ласковость.
За тою же самою занавесью я услышал такие
слова: „А ну, покажи-ка мне этого умного попа, который, я слышала, приобык правду говорить?“ И с
сим занавесь как бы мановением чародейским, на не видимых шнурах, распахнулась, и я увидал пред собою саму боярыню Плодомасову.
А главное, что меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему
сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и
слов своих, очевидно, не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии.
16-го августа. Был у нового владыки. Мужчина, казалось, весьма рассудительный и характерный. Разговаривали о состоянии духовенства и приказали составить о
сем записку. Сказали, что я рекомендован им прежним владыкой с отличной стороны. Спасибо тебе, бедный и злопобежденный дедуня, за доброе
слово!
Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все
сие, что в газетах изложено, якобы не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а не мы бьем неприятелей, но от
слова уже и до дела доходят.
Но ничего я отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное „молчи!“ Избыхся всех лишних, и
се, возвратясь, сижу как крапивой выпоронная наседка, и твержу себе то
слово: „молчи!“, и вижу, что
слово сие разумно.
От малого
сего к великому заключая, припоминая себе
слова французской девицы Шарлоты Кордай д'Армон, как она в предказненном письме своем писала, что „у новых народов мало патриотов, кои бы самую простую патриотическую горячность понимали и верили бы возможности чем-либо ей пожертвовать.
Отец Захария, вынужден будучи так этого дерзкого ответа не бросить, начал разъяснять ученикам, что мы, по несовершенству ума нашего, всему
сему весьма плохие судьи, и подкрепил свои
слова указанием, что если бы мы во грехах наших вечны были, то и грех был бы вечен, все порочное и злое было бы вечно, а для большего вразумления прибавил пример, что и кровожадный тигр и свирепая акула были бы вечны, и достаточно
сим всех убедил.
12-го августа. Дьякон Ахилла все давно что-то мурлычит. Недавно узнал, что это он вступил в польский хор и поет у Кальярского, басом, польские песни. Дал ему честное
слово, что донесу о
сем владыке; но простил, потому что вижу, что это учинено им по его всегдашнему легкомыслию.
При
сем не без красноречия указал, что не должно ставить всякое лыко в строку, „ибо (его
слова) все это только раздувает несогласие и отвлекает правительственных людей от их главных целей“.
Приехали на Святки семинаристы, и сын отца Захарии, дающий приватные уроки в добрых домах, привез совершенно невероятную и дикую новость: какой-то отставной солдат, притаясь в уголке Покровской церкви, снял венец с чудотворной иконы Иоанна Воина и, будучи взят с тем венцом в доме своем, объяснил, что он этого венца не крал, а что, жалуясь на необеспеченность отставного русского воина, молил
сего святого воинственника пособить ему в его бедности, а святой, якобы вняв
сему, проговорил: „Я их за это накажу в будущем веке, а тебе на вот покуда это“, и с
сими участливыми
словами снял будто бы своею рукой с головы оный драгоценный венец и промолвил: „Возьми“.
Марфа Андревна до
сего времени, идучи с отцом Алексеем, всё о покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить такое
слово: «Вот тебе, слуга мой, отпускная: пусти своих стариков и брата с детьми на волю!» и положили мне за жилет эту отпускную…
В следующую за
сим ночь, в одиннадцатом часу, дьякон, не говоря никому ни
слова, тихо вышел из дому и побрел на кладбище. Он имел в руке длинный шест и крепкую пеньковую петлю.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за
сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.