Неточные совпадения
Они
всю жизнь свою
не теряли способности освещаться присутствием разума; в них же близкие люди видали и блеск радостного восторга, и туманы скорби, и слезы умиления; в них же сверкал порою и огонь негодования, и они бросали искры гнева — гнева
не суетного,
не сварливого,
не мелкого, а гнева большого человека.
Значение, которое этому соло придавал регент и
весь хор, внушало Ахилле много забот: он был неспокоен и тщательно обдумывал, как бы ему
не ударить себя лицом в грязь и отличиться перед любившим пение преосвященным и перед
всею губернскою аристократией, которая соберется в церковь.
— «Уязвлен», — воспевает, глядя
всем им в глаза, Ахилла и так и остается у дверей притвора, пока струя свежего воздуха
не отрезвила его экзальтацию.
У отца Захарии далеко
не было ни зеркальной чистоты протопопского дома, ни его строгого порядка: на
всем здесь лежали следы детских запачканных лапок; изо всякого угла торчала детская головенка; и
все это шевелилось детьми,
все здесь и пищало и пело о детях, начиная с запечных сверчков и оканчивая матерью, убаюкивавшею свое потомство песенкой...
Все эти люди жили такою жизнью и в то же время
все более или менее несли тяготы друг друга и друг другу восполняли
не богатую разнообразием жизнь.
Отец Савелий главенствовал над
всем положением; его маленькая протопопица чтила его и
не слыхала в нем души.
Не жаловался ни на что и дьякон Ахилла, проводивший
все дни свои в беседах и в гулянье по городу, или в выезде и в мене своих коней, или, наконец, порой в дразнении и в укрощении своей «услужающей Эсперансы».
Не смей, и
не надо!» Как же
не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от самого отца Захарии его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу, так что отец Захария этого сокращения и знать
не будет», но он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп и глуп,
не впервой мне это от него слышать, я от него этим
не обижаюсь, потому он заслуживает, чтоб от него снесть, а я все-таки вижу, что он
всем этим недоволен, и мне от этого пребеспокойно…
— Теперь знаю, что такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. —
Все эти размышления мои до сих пор предварительные были
не больше как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего как просто велел вытравить литеры греческие, а
не то так латинские. Так, так,
не иначе как так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь
не отгадал, то сто раз меня дураком после этого назовите.
После этого свидания началось чаепитие, разговоры, рассказы губернских новостей, и вечер уступил место ночи, а отец протопоп и
не заикнулся об интересующих
всех посохах.
А тебе, отец дьякон… я и о твоей трости, как ты меня просил, думал сказать, но нашел, что лучше
всего, чтобы ты с нею вовсе ходить
не смел, потому что это твоему сану
не принадлежит…
— Отсюда, — говорил дьякон, — было
все начало болезням моим. Потому что я тогда
не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал своею политикой еще более уничтожать меня и довел даже до ярости. Я свирепел, а он меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока я даже осатаневать стал.
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но
все бы это
не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
Сухое дерево разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил и говорю: «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич,
не говори, потому что бог иде же хощет, побеждается естества чин»; но при этом, как
вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там
всё это разные возлияния да вино
все хорошее:
все го-го, го-сотерн да го-марго, я… прах меня возьми, и надрызгался.
Я отошел к дому своему, сам следов своих
не разумеючи, и
вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и стенаю.
— Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня
не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он
все это притворствует: он меня любит…
Но будем осторожны и деликатны: наденем легкие сандалии, чтобы шаги ног наших
не встревожили задумчивого и грустного протопопа; положим сказочную шапку-невидимку себе на голову, дабы любопытный зрак наш
не смещал серьезного взгляда чинного старца, и станем иметь уши наши отверзтыми ко
всему, что от него услышим.
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и его самого за то, что он любит ее мужа, и любит его пение. Она замечталась и
не слышит, как дьякон взошел на берег, и
все приближается и приближается, и, наконец, под самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией...
Протопопица осталась у своего окна
не только во мраке неведения насчет
всего того, чем дьякон грозился учителю Препотенскому, но даже в совершенном хаосе насчет
всего, что он наговорил здесь.
Протопопица совершенно забыла про
все, что ей за несколько минут пред этим наговорил дьякон, и потому ни о чем
не спросила мужа.
— Отец Савелий, ты чего-то
не в светлом духе? — спросила через стенку протопопица, хорошо изучившая
все мельчайшие черты мужнина характера.
Отцу протопопу
не спалось, и он чувствовал, что ему
не удастся уснуть: прошел час, а он еще
все ходил по комнате в своем белом пикейном шлафоре и пунцовом фуляре под шеей.
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он
не читал, а только перелистывал эту книгу и при том останавливался
не на том, что в ней было напечатано, а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы.
Все эти записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Протоиерей пропустил несколько заметок и остановился опять на следующей: «Получив замечание о бездеятельности, усматриваемой в недоставлении мною обильных доносов, оправдывался, что в расколе делается только то, что уже давно
всем известно, про что и писать нечего, и при сем добавил в сем рапорте, что наиглавнее
всего, что церковное духовенство находится в крайней бедности, и того для, по человеческой слабости,
не противодейственно подкупам и даже само немало потворствует расколу, как и другие прочие сберегатели православия, приемля даяния раскольников.
А тот, нимало сим
не смущаясь, провещал, что ответ его правилен, ибо дом его такого свойства, что коль скоро на него ветер подует, то он
весь и движется.
Немало сему
все мы смеялись, хотя я, впрочем, находил в сем более печального и трагического, нежели комедийной веселости, способной тешить. Начинаю замечать во
всех значительную смешливость и легкомыслие, в коих доброго
не предусматриваю.
Расколу
не могу оказывать противодействий ни малым чем, ибо
всеми связан, и причтом своим полуголодным и исправником дуже сытым.
Следовало бы как ни на есть поизряднее примундириться, потому что люди у нас руки целуют, а примундироваться еще пока ровно
не на что; но
всего что противнее, это сей презренный, наглый и бесстыжий тон консисторский, с которым говорится: „А
не хочешь ли, поп, в консисторию съездить подоиться?“ Нет, друже,
не хочу,
не хочу; поищите себе кормилицу подебелее.
Ох, как мне было тяжко
все это видеть: Господи! да, право, хотя бы жидов-то
не посылали, что ли, кресты рвать!
Все мы собрались и видим, точно, идет моление, и лампада горит в руках у старца и
не потухает.
Сегодня я говорил слово к убеждению в необходимости всегдашнего себя преображения, дабы силу иметь во
всех борьбах коваться, как металл некий крепкий и ковкий, а
не плющиться, как низменная глина, иссыхая сохраняющая отпечаток последней ноги, которая на нее наступила.
Хотя я по имени его и
не назвал, но сказал о нем как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и
всеми глупцами осмеянный за свое убожество,
не только сам
не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая неоперенных птенцов.
Прошу вас, — сказал я с поклоном, —
все вы, здесь собравшиеся достопочтенные и именитые сограждане, простите мне, что
не стратига превознесенного воспомнил я вам в нашей беседе в образ силы и в подражание, но единого от малых, и если что смутит вас от сего, то отнесите сие к моей малости, зане грешный поп ваш Савелий, назирая сего малого,
не раз чувствует, что сам он пред ним
не иерей Бога вышнего, а в ризах сих, покрывающих мое недостоинство, — гроб повапленный.
Но она со
всею своею превосходною скромностью и со
всею с этою женскою кокетерией, которую хотя и попадья, но от природы унаследовала, вдруг и взаправду коварно начала меня обольщать воспоминаниями минувшей моей юности, напоминая, что тому, о чем она намекнула, нетрудно было статься, ибо был будто бы я столь собою пригож, что когда приехал к ее отцу в город Фатеж на ней свататься, то
все девицы
не только духовные, но даже и светские по мне вздыхали!
Но чем я тверже ее успокоивал, тем она более приунывала, и я
не постигал, отчего оправдания мои ее нимало
не радовали, а, напротив,
все более как будто печалили, и, наконец, она сказала...
Здесь в дневнике отца Савелия почти целая страница была залита чернилами и внизу этого чернильного пятна начертаны следующие строки: «Ни пятна сего
не выведу, ни некоей нескладицы и тождесловия, которые в последних строках замечаю,
не исправлю: пусть
все так и остается, ибо
все, чем сия минута для меня обильна, мило мне в настоящем своем виде и таковым должно сохраниться.
По сем дне, повергавшем меня
всеми ощущениями в беспрерывное разнообразие, я столь был увлечен описанием того, что мною выше описано, что чувствовал плохую женку мою в душе моей, и поелику душа моя лобзала ее, я
не вздумал ни однажды подойти к ней и поцеловать ее.
Всю ночь прошедшую
не спал от избытка моего счастия и
не солгу, если прибавлю, что также и Наташа немало сему бодрствованию способствовала.
Я
все это слышал из спальни, после обеда отдыхая, и, проснувшись, уже
не решился прерывать их диспута, а они один другого поражали: оный ритор, стоя за разум Соломона, подкрепляет свое мнение словами Писания, что „Соломон бе мудрейший из
всех на земли сущих“, а моя благоверная поразила его особым манером: „Нечего, нечего, — говорит, — вам мне ткать это ваше: бе, да рече, да пече; это ваше бе, — говорит, — ничего
не значит, потому что оно еще тогда было писано, когда отец Савелий еще
не родился“.
Тут в сей дискурс вмешался еще слушавший сей спор их никитский священник, отец Захария Бенефактов, и он завершил
все сие, подтвердив слова жены моей, что „это правда“, то есть „правда“ в рассуждении того, что меня тогда
не было.
Наиотчайнейший отпор в сем получил, каким только истина одна отвергаться может: „Умные, — говорит, — обо
всем рассуждают, а я ни о чем судить
не могу и никогда
не рассуждаю.
Говорят иносказательно, что наилучшее, чтобы женщина ходила с водой против мужчины, ходящего с огнем, то есть дабы, если он с пылкостию, то она была бы с кротостию, но
все это, по-моему, еще
не ясно, и притом слишком много толкований допускает; а я, глядя на себя с Натальей Николаевной, решаюсь вывесть, что и наивернейшее средство ладить — сие: пусть считают друг друга умнее друг друга, и оба тогда будут один другого умней.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности
не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде
всего живого боятся! Что ж, я так и отвечал, что говорил именно вот как и вот что. Думаю,
не повесят же меня за это и головы
не снимут, а между тем против воли смутно и спокойствие улетело.
Напротив,
все идет вперемежку, так что даже и интерес ни на минуту
не ослабевает: то оболгут добрые люди, то начальство потреплет, то Троадию скорбноглавому в науку меня назначат, то увлекусь ласками попадьи моей, то замечтаюсь до самолюбия, а время в сем
все идет да идет, и к смерти
все ближе да ближе.
Дорогу
не заметил, как и прошла в разговорах с этим пречудесным карлой: столь много ума, чистоты и здравости нашел во
всех его рассуждениях.
Ростом она
не велика и
не дородна особенно, но как бы над
всем будто царствует.
Я
не помню, какими точно словами отвечал, что
не совсем
всех раскольников глупыми понимаю.
Она. А вы бы этому алтарю-то повернее служили, а
не оборачивали бы его в лавочку, так от вас бы и отпадений
не было. А то вы ныне
все благодатью, как сукном, торгуете.
Она. Никогда оно
не придет, потому что оно уж ушло, а мы
всё как кулик в болоте стояли: и нос долог и хвост долог: нос вытащим — хвост завязнет, хвост вытащим — нос завязнет. Перекачиваемся да дураков тешим: то поляков нагайками потчуем, то у их хитрых полячек ручки целуем; это грешно и мерзко так людей портить.
— А
все же, — говорю, — войска наши там по крайней мере удерживают поляков, чтоб они нам
не вредили.