Неточные совпадения
Годы ранней молодости этих людей, так же
как и пора их детства, нас
не касаются.
Соответственно тому, сколь мало желает заявлять себя кроткий дух его, столь же мало занимает места и его крошечное тело и
как бы старается
не отяготить собою землю.
Последние остатки ее исчезли уже давно, да и то была коса столь мизерная, что дьякон Ахилла иначе ее
не называл,
как мышиный хвостик.
— Бас у тебя, — говорил регент, — хороший, точно пушка стреляет; но непомерен ты до страсти, так что чрез эту непомерность я даже
не знаю,
как с тобой по достоинству обходиться.
Как ни тщательно и любовно берегли Ахиллу от его увлечений, все-таки его
не могли совсем уберечь от них, и он самым разительным образом оправдал на себе то теоретическое положение, что «тому нет спасения, кто в самом себе носит врага».
Значение, которое этому соло придавал регент и весь хор, внушало Ахилле много забот: он был неспокоен и тщательно обдумывал,
как бы ему
не ударить себя лицом в грязь и отличиться перед любившим пение преосвященным и перед всею губернскою аристократией, которая соберется в церковь.
— Во-первых, — говорил он, — мне,
как дьякону, по сану моему такого посоха носить
не дозволено и неприлично, потому что я
не пастырь, — это раз.
Не смей, и
не надо!»
Как же
не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от самого отца Захарии его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу, так что отец Захария этого сокращения и знать
не будет», но он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп и глуп,
не впервой мне это от него слышать, я от него этим
не обижаюсь, потому он заслуживает, чтоб от него снесть, а я все-таки вижу, что он всем этим недоволен, и мне от этого пребеспокойно…
Не прошло и месяца со времени вручения старгородскому соборному духовенству упомянутых наводящих сомнение посохов,
как отец протопоп Савелий вдруг стал собираться в губернский город.
— Теперь знаю, что такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные были
не больше
как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего
как просто велел вытравить литеры греческие, а
не то так латинские. Так, так,
не иначе
как так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь
не отгадал, то сто раз меня дураком после этого назовите.
Ахилла-дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего такого резкого для их различия
не было заметно. Напротив, одностойность их даже
как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника той и другой трости было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
Не успел он оглянуться,
как увидел, что отец протопоп пристально смотрел на него в оба глаза и чуть только заметил, что дьякон уже достаточно сконфузился,
как обратился к гостям и самым спокойным голосом начал...
А тебе, отец дьякон… я и о твоей трости,
как ты меня просил, думал сказать, но нашел, что лучше всего, чтобы ты с нею вовсе ходить
не смел, потому что это твоему сану
не принадлежит…
— Отсюда, — говорил дьякон, — было все начало болезням моим. Потому что я тогда
не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал своею политикой еще более уничтожать меня и довел даже до ярости. Я свирепел, а он меня,
как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока я даже осатаневать стал.
Но боже мой, боже мой!
как я только вспомню да подумаю — и что это тогда со мною поделалось, что я его, этакого негодивца Варнавку, слушал и что даже до сего дня я еще с ним
как должно
не расправился!
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это
не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка,
как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному,
как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
Сухое дерево разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил и говорю: «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич,
не говори, потому что бог иде же хощет, побеждается естества чин»; но при этом,
как вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там всё это разные возлияния да вино все хорошее: все го-го, го-сотерн да го-марго, я… прах меня возьми, и надрызгался.
«Я, говорю, я, если бы только
не видел отца Савелиевой прямоты, потому
как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет,
как жертва Авелева, то я только Каином быть
не хочу, а то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
Он больше ничего
как маленький барашек, он низкопоклонный искатель, у него рабская натура, а Каин гордый деятель — он
не помирится с жизнию подневольною.
— Да
каким же примерным поведением, когда он совсем меня
не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко,
как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там,
как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и его самого за то, что он любит ее мужа, и любит его пение. Она замечталась и
не слышит,
как дьякон взошел на берег, и все приближается и приближается, и, наконец, под самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией...
Это взаимное благословение друг друга на сон грядущий они производили всегда оба одновременно, и притом с такою ловкостью и быстротой, что нельзя было надивиться,
как их быстро мелькавшие одна мимо другой руки
не хлопнут одна по другой и одна за другую
не зацепятся.
Но за прошлое сказание
не укорял и даже
как бы одобрил.
Протоиерей пропустил несколько заметок и остановился опять на следующей: «Получив замечание о бездеятельности, усматриваемой в недоставлении мною обильных доносов, оправдывался, что в расколе делается только то, что уже давно всем известно, про что и писать нечего, и при сем добавил в сем рапорте, что наиглавнее всего, что церковное духовенство находится в крайней бедности, и того для, по человеческой слабости,
не противодейственно подкупам и даже само немало потворствует расколу,
как и другие прочие сберегатели православия, приемля даяния раскольников.
Заключил, что
не с иного чего надо бы начать, к исправлению скорбей церкви,
как с изъятия самого духовенства из-под тяжкой зависимости.
Ниже, через несколько записей, значилось: «Был по делам в губернии и, представляясь владыке, лично ему докладывал о бедности причтов. Владыка очень о сем соболезновали; но заметили, что и сам Господь наш
не имел где главы восклонить, а к сему учить
не уставал. Советовал мне, дабы рекомендовать духовным читать книгу „О подражании Христу“. На сие ничего его преосвященству
не возражал, да и вотще было бы возражать, потому
как и книги той духовному нищенству нашему достать негде.
Негодую, зачем я
как бы в посмешище с миссионерскою целию послан: проповедовать — да некому; учить — да
не слушают!
Следовало бы
как ни на есть поизряднее примундириться, потому что люди у нас руки целуют, а примундироваться еще пока ровно
не на что; но всего что противнее, это сей презренный, наглый и бесстыжий тон консисторский, с которым говорится: „А
не хочешь ли, поп, в консисторию съездить подоиться?“ Нет, друже,
не хочу,
не хочу; поищите себе кормилицу подебелее.
Ох,
как мне было тяжко все это видеть: Господи! да, право, хотя бы жидов-то
не посылали, что ли, кресты рвать!
12-гомая. Франтовство одолело! взял в долг у предводительской экономки два шелковые платья предводительшины и послал их в город окрасить в масака цвет,
как у губернского протодиакона, и сошью себе ряску шелковую. Невозможно без этой аккуратности, потому что становлюсь повсюду вхож в дворянские дома, а унижать себя
не намерен.
23 марта. Сегодня, в Субботу Страстную, приходили причетники и дьякон. Прохор просит, дабы неотменно идти со крестом на Пасхе и по домам раскольников, ибо несоблюдение сего им в ущерб. Отдал им из своих денег сорок рублей, но
не пошел на сей срам, дабы принимать деньги у мужичьих ворот
как подаяние. Вот теперь уже рясу свою вижу уже за глупость, мог бы и без нее обойтись, и было бы что причту раздать пообильнее. Но думалось: „нельзя же комиссару и без штанов“.
Оттоль поступил бы в монашество,
как другие; был бы с летами архимандритом, архиереем; ездил бы в карете, сам бы командовал, а
не мною бы помыкали.
Но я по обычаю, думая, что подобные ее надежды всегда суетны и обманчивы, ни о
каких подробностях ее
не спрашивал, и так оно и вышло, что
не надо было беспокоиться.
Сегодня я говорил слово к убеждению в необходимости всегдашнего себя преображения, дабы силу иметь во всех борьбах коваться,
как металл некий крепкий и ковкий, а
не плющиться,
как низменная глина, иссыхая сохраняющая отпечаток последней ноги, которая на нее наступила.
Хотя я по имени его и
не назвал, но сказал о нем
как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и всеми глупцами осмеянный за свое убожество,
не только сам
не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая неоперенных птенцов.
И видя, что его нету, ибо он, поняв намек мой, смиренно вышел, я ощутил
как бы некую священную острую боль и задыхание по тому случаю, что смутил его похвалой, и сказал: „Нет его, нет, братия, меж нами! ибо ему
не нужно это слабое слово мое, потому что слово любве давно огненным перстом Божиим начертано в смиренном его сердце.
Как бы в некую награду за искреннее слово мое об отраде пещись
не токмо о своих, но и о чужих детях, Вездесущий и Всеисполняющий приял и мое недостоинство под свою десницу.
Только что прихожу домой с пятком освященных после обедни яблок,
как на пороге ожидает меня встреча с некоторою довольно старою знакомкой: то сама попадья моя Наталья Николаевна, выкравшись тихо из церкви, во время отпуска, приготовила мне, по обычаю, чай с легким фриштиком и стоит стопочкой на пороге, но стоит
не с пустыми руками, а с букетом из речной лилеи и садового левкоя.
Но чем я тверже ее успокоивал, тем она более приунывала, и я
не постигал, отчего оправдания мои ее нимало
не радовали, а, напротив, все более
как будто печалили, и, наконец, она сказала...
Попадья моя
не унялась сегодня проказничать, хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и хотя она за обычай всегда в это время спит, и хотя я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей то здорово, а я люблю слегка освежать себя в ночной тишине
каким удобно чтением, а иною порой пишу свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен, то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Я уж ее сегодня вечером в этом упрекнул, когда она, улыбаючись, предо мною сидела на окошечке и сожалела, что она романсов петь
не умеет, а она
какую теперь штуку измыслила и приправила!
Делали сему опыт: я долго носил ее на руках моих по саду, мечтая,
как бы она уже была беременная и я ее охраняю, дабы
не случилось с ней от ходьбы
какого несчастия.
Столь этою мыслью желанною увлекаюсь, что, увидев,
как Наташа, шаля, села на качели, кои кухаркина девочка под яблонью подцепила, я даже снял те качели, чтобы сего вперед
не случилось, и наверх яблони закинул с величайшим опасением, чему Наташа очень много смеялася.
Наиотчайнейший отпор в сем получил,
каким только истина одна отвергаться может: „Умные, — говорит, — обо всем рассуждают, а я ни о чем судить
не могу и никогда
не рассуждаю.
Однако в то самое время,
как я восторгался женой моей, я и
не заметил, что тронувшее Наташу слово мое на Преображеньев день других тронуло совершенно в другую сторону, и я посеял против себя вовсе нежеланное неудовольствие в некоторых лицах в городе.
3-госентября. Я сделал значительную ошибку: нет, совсем этой неосторожности
не конец. Из консистории получен запрос: действительно ли я говорил импровизацией проповедь с указанием на живое лицо? Ах, сколь у нас везде всего живого боятся! Что ж, я так и отвечал, что говорил именно вот
как и вот что. Думаю,
не повесят же меня за это и головы
не снимут, а между тем против воли смутно и спокойствие улетело.
— По
какому делу, — говорю, —
не знаете ли?
— Ее господской воли, батюшка, я, раб ее, знать
не могу, — отвечал карла и сим скромным ответом на мой несообразный вопрос до того меня сконфузил, что я даже начал пред ним изворачиваться, будто я спрашивал его вовсе
не в том смысле. Спасибо ему, что он
не стал меня допрашивать: в
каком бы то еще в ином смысле таковый вопрос мог быть сделан.
Служанке, которая подала ему стакан воды, он положил на поднос двугривенный, и когда сия взять эти деньги сомневалась, он сам сконфузился и заговорил: „Нет, матушка,
не обидьте, это у меня такая привычка“; а когда попадья моя вышла ко мне, чтобы волосы мне напомадить, он взял на руки случившуюся здесь за матерью замарашку-девочку кухаркину и говорит: „Слушай,
как вон уточки на бережку разговаривают.
Дорогу
не заметил,
как и прошла в разговорах с этим пречудесным карлой: столь много ума, чистоты и здравости нашел во всех его рассуждениях.