Неточные совпадения
Дьякон Ахилла от самых лет юности своей был человек весьма веселый, смешливый и притом безмерно увлекающийся. И мало
того, что он не
знал меры своим увлечениям в юности: мы увидим,
знал ли он им меру и к годам своей приближающейся старости.
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и до
того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо
знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей хаты и оставит там, не снимая, от зари до зари.
Это уж я наверно
знаю, что мне он на
то не позволяет, а сам сполитикует.
— Теперь
знаю, что такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные были не больше как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего как просто велел вытравить литеры греческие, а не
то так латинские. Так, так, не иначе как так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь не отгадал,
то сто раз меня дураком после этого назовите.
Дьякон лучше всех
знал эту историю, но рассказывал ее лишь в минуты крайнего своего волнения, в часы расстройства, раскаянии и беспокойств, и потому когда говорил о ней,
то говорил нередко со слезами на глазах, с судорогами в голосе и даже нередко с рыданиями.
«Я, говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как
знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева,
то я только Каином быть не хочу, а
то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
— Ее господской воли, батюшка, я, раб ее,
знать не могу, — отвечал карла и сим скромным ответом на мой несообразный вопрос до
того меня сконфузил, что я даже начал пред ним изворачиваться, будто я спрашивал его вовсе не в
том смысле. Спасибо ему, что он не стал меня допрашивать: в каком бы
то еще в ином смысле таковый вопрос мог быть сделан.
— А ты не грусти: чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкой крепка будет. Да нам с тобою и говорить довольно, а
то я уж устала. Прощай; а если что худое случится,
то прибеги, пожалуйся. Ты не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы-то и в лесу живут, а и по городам про них
знают. А что если на тебя нападают,
то ты этому радуйся; если бы ты льстив или глуп был, так на тебя бы не нападали, а хвалили бы и другим в пример ставили.
9-е декабря. Пречудно! Отец протопоп на меня дуется, а я как вин за собою против него не
знаю,
то спокоен.
Вчера, без всякой особой с моей стороны просьбы, получил от келейника отца Троадия редкостнейшую книгу, которую, однако, даже обязан бы всегда
знать, но которая на Руси издана как бы для
того, чтоб ее в тайности хранить от
тех, кто ее
знать должен.
5-гоноября. Получил набедренник. Не
знаю, чему приписать. Разве предыдущему визитному случаю и
тому, что губернатор меня не жалует.
Был я у городничего: он все со мною бывшее
знает и весьма меня на речах сожалел, а что там на сердце, про
то Богу известно.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно
узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его не
узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика,
то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось,
то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
6-го декабря. Постоянно приходят вести о контрах между предводителем Тугановым и губернатором, который, говорят, отыскивает, чем бы ткнуть предводителя за свое „просо“, и, наконец, кажется, они столкнулись. Губернатор все за крестьян, а
тот, Вольтер, за свои права и вольности. У одного правоведство смысл покривило, так что ему надо бы пожелать позабыть
то, что он
узнал, а у другого — гонору с Араратскую гору и уже никакого ни к каким правам почтения. У них будет баталия.
—
То есть как тебе сказать украдены? Я не
знаю, украдены они или нет, а только я их принес домой и все как надо высыпал на дворе в тележку, чтобы схоронить, а теперь утром глянул: их опять нет, и всего вот этот один хвостик остался.
— Нет, позвольте же, надо
знать, почему этот вздор выходит? Я вчера, как вам и обещал, — я этого сваренного Варнавкой человека останки, как следует, выкрал у него в окне, и снес в кульке к себе на двор, и высыпал в телегу, но днесь поглядел, а в телеге ничего нет! Я же
тому не виноват?
И вот, например, даже вчера еще вечером иду я от Бизюкиной, а передо мною немножко впереди идет комиссар Данилка,
знаете,
тот шляющийся, который за два целковых ездил у Глича лошадь воровать, когда Ахилла масло бил.
А ты бы, говорит, еще
то понял, что этакую собственность тебе даже не позволено содержать?» А я отвечаю, что «и красть же, говорю, священнослужителям тоже, верно, не позволено: вы, говорю, верно хорошенько английских законов не
знаете.
— «Да ты, говорит, если уж про разные законы стал рассуждать,
то ты еще
знаешь ли, что если тебя за это в жандармскую канцелярию отправить, так тебя там сейчас спустят по пояс в подпол да начнут в два пука пороть.
Но я, разумеется, уже до этого не стал дожидаться, потому что, во-первых, меня это не интересовало, а во-вторых, я уже все, что мне нужно было
знать,
то выведал, а потом,
зная его скотские привычки драться…
— Да как же-с, я ведь и говорю, что это всякому надо
знать, чтобы судить. Дело началось с
того, что Дарья Николаевна тогда решилась от отца уйти.
— Нет; где ему быть вкусным, а только разве для здоровья оно, говорят, самое лучшее, да и
то не
знаю; вот Варнаша всегда это кушанье кушает, а посмотрите какой он: точно пустой.
— Да что ты, дурачок, чего сердишься? Я говорю, скажи: «Наполни, господи, пустоту мою» и вкуси петой просвирки, потому я,
знаете, — обратилась она к гостям, — я и за себя и за него всегда одну часточку вынимаю, чтобы нам с ним на
том свете в одной скинии быть, а он не хочет вкусить. Почему так?
—
То святой Николай, а
то ты, — перебил его Туберозов. — Понимаешь, ты ворона, и что довлеет тебе яко вороне
знать свое кра, а не в свои дела не мешаться. Что ты костылем-то своим размахался? Забыл ты, верно, что в костыле два конца? На силищу свою, дромадер, все надеешься!
— Да и я говорю
то же, что не на меня: за что ему на меня быть недовольным? Я ему, вы
знаете, без лести предан.
— Это всего было чрез год как они меня у прежних господ купили. Я прожил этот годок в ужасной грусти, потому что был оторван,
знаете, от крови родной и от фамилии. Разумеется, виду этого, что грущу, я не подавал, чтобы как помещице о
том не донесли или бы сами они не заметили; но только все это было втуне, потому что покойница все это провидели. Стали приближаться мои именины они и изволят говорить...
— Чего же, сударь, бежать? Не могу сказать, чтобы совсем ни капли не испугался, но не бегал. А его величество
тем часом все подходят, подходят; уже я слышу да же, как сапожки на них рип-рип-рип; вижу уж и лик у них этакий тихий, взрак ласковый, да уж,
знаете, на отчаянность уж и думаю и не думаю, зачем я пред ними на самом на виду явлюсь? Только государь вдруг этак головку повернули и, вижу, изволили вскинуть на меня свои очи и на мне их и остановили.
—
Тем, отец Захария, плох, что дела своего не
знает, — отвечал Бенефактову с отменною развязностию Ахилла. — О бежавшем рабе нешто Иоанну Воинственнику петь подобает?
— Ни капли я не наглец, и ничего я не забываю, а Термосесов умен, прост, естественен и практик от природы, вот и все. Термосесов просто рассуждает: если ты умная женщина,
то ты понимаешь, к чему разговариваешь с мужчиной на такой короткой ноге, как ты со мною говорила; а если ты сама не
знаешь, зачем ты себя так держишь, так ты, выходит, глупа, и тобою дорожить не стоит.
— И пусть их
знают, все твои господа здешние чиновники, а мы не здешние, мы петербургские. Понимаешь? — из самой столицы, из Петербурга, и я приказываю тебе, сейчас подписывай, подлец ты треанафемский, без всяких рассуждений, а
то… в Сибирь без обыска улетишь!
Если Термосесов
знает, чего ликует смелая и предприимчивая душа его,
то не всуе же играет сердце и Дарьи Николаевны и Препотенского.
Протопоп пошел за Тугановым, бодрясь, но чрезвычайно обескураженный. Он совсем не
того ожидал от этого свидания, но вряд ли он и сам
знал, чего ожидал.
— Впрочем, откупа уничтожены экономистами, — перебросился вдруг Препотенский. — Экономисты утверждали, что чем водка будет дешевле,
тем меньше ее будут пить, и соврали. Впрочем, экономисты не соврали; они
знают, что для
того, чтобы народ меньше пьянствовал, требуется не одно
то, чтобы водка подешевела. Надо, чтобы многое не шло так, как идет. А между
тем к новому стремятся не экономисты, а одни… «новые люди».
— Отойди прочь, ты ничего не
знаешь, — сплавлял, отталкивая Варнаву, Ахилла, но
тот обежал вокруг и, снова зайдя во фронт предводителю, сказал...
Протопоп взял перо и под текстом бесформенной бумаги написал: «Благочинный Туберозов, не имея чести
знать полномочии требующего его лица, не может почитать в числе своих обязанностей явку к нему по сему зову или приглашению», и потом, положив эту бумагу в
тот же конверт, в котором она была прислана, он надписал поперек адреса: «Обратно
тому, чьего титула и величания не
знаю».
Термосесов прочел письмо, в котором Борноволоков жаловался своей петербургской кузине Нине на свое несчастие, что он в Москве случайно попался Термосесову, которого при этом назвал «страшным негодяем и мерзавцем», и просил кузину Нину «работать всеми силами и связями, чтобы дать этому подлецу хорошее место в Польше или в Петербурге, потому что иначе он,
зная все старые глупости, может наделать черт
знает какого кавардаку, так как он способен удивить свет своею подлостью, да и к
тому же едва ли не вор, так как всюду, где мы побываем, начинаются пропажи».
— Да как же не черт
знает что: быть другом и приятелем, вместе Россию собираться уничтожить, и вдруг по
том аттестовать меня чуть не последним подлецом и негодяем! Нет, батенька: эго нехорошо, и вы за
то мне со всем другую аттестацию пропишите.
— Сядьте; это вам ничего не поможет! — приглашал Термосесов. — Надо кончить дело миролюбно, а
то я теперь с этим вашим письмецом, заключающим указания; что у вас в прошедшем хвост не чист,
знаете куда могу вас спрятать? Оттуда уже ни полячишки, ни кузина Нина не выручат.
Встретив Бизюкину, он пожелал за ней приударить, и приударил; занимаясь ее развитием черт
знает для чего, он метнул мыслью на возможность присвоить себе бывшие на ней бриллианты и немедленно же привел все это в исполнение, и притом спрятал их так хитро, что если бы, чего боже сохрани, Бизюкины довели до обыска,
то бриллианты оказались бы, конечно, не у Термосесова, а у князя Борноволокова, который носил эти драгоценности чуть ли не на самом себе; они были зашиты в его шинели.
Если бы старый протопоп это
знал,
то такая роль для него была бы самым большим оскорблением, но он, разумеется, и на мысль не набредал о
том, чтό для него готовится, и разъезжал себе на своих бурках из села в село, от храма к храму; проходил многие версты по лесам; отдыхал в лугах и на рубежах нив и укреплялся духом в лоне матери-природы.
Целую ночь он не спал, все думал думу: как бы теперь, однако, помочь своему министру юстиции? Это совсем не
то, что Варнавку избить. Тут нужно бы умом подвигать. Как же это: одним умом, без силы? Если бы хоть при этом… как в сказках, ковер-самолет, или сапоги-скороходы, или… невидимку бы шапку! Вот тогда бы он
знал, что сделать очень умное, а
то… Дьякон решительно не
знал, за что взяться, а взяться было необходимо.
И Николай Афанасьевич, скрипя своими сапожками, заковылял в комнаты к протопопице, но, побыв здесь всего одну минуту, взял с собой дьякона и побрел к исправнику; от исправника они прошли к судье, и карлик с обоими с ними совещался, и ни от
того, ни от другого ничего не
узнал радостного. Они жалели Туберозова, говорили, что хотя протопоп и нехорошо сделал, сказав такую возбуждающую проповедь, но что с ним все-таки поступлено уже через меру строго.
Город пробавлялся новостями, не идущими к нашему делу;
то к исправнику поступала жалоба от некоей девицы на начальника инвалидной команды, капитана Повердовню,
то Ахилла, сидя на крыльце у станции,
узнавал от проезжающих, что чиновник князь Борноволоков будто бы умер «скорописною смертию», а Туберозов все пребывал в своей ссылке, и друзья его солидно остепенились на
том, что тут «ничего не поделаешь».
— Помилуйте, это ведь я не для
того, а только чтобы доказать, что я не трус и
знаю, что прочитать.
— Черт его, братцы мои,
знает, что в нем такое действует! — воскликнул Ахилла и, обратясь к исправнику, еще раз ему погрозил: отойди, мол, а
то, видишь, человек смущается.
Горе Николая Афанасьевича не
знало меры и пределов. Совсем не так он думал возвращаться, как довелось, и зато он теперь ехал, все вертясь в своих соображениях на одном и
том же предмете, и вдруг его посетила мысль, — простая, ясная, спасительная и блестящая мысль, какие редко ниспосылаются и обыкновенно приходят вдруг, — именно как бы откуда-то свыше, а не из нас самих.
— Да я, батушка, что же, я в
ту пору стал очень в форточке-то зябнуть и, чтобы поскорее отделаться, говорю: «
Знаю я, сударь, еще одну кличку, да только сказать вам ее опасаюсь».
— Пей, голубушка, кушай еще, — и когда Ахилла выпивал,
то он говорил ему: — Ну, теперь, братец, рассказывай дальше: что ты там еще видел и что
узнал?
И Ахилла рассказывал. Бог
знает чтό он рассказывал: это все выходило пестро, громадно и нескладно, но всего более в его рассказах удивляло отца Савелия
то, что Ахилла кстати и некстати немилосердно уснащал свою речь самыми странными словами, каких он до поездки в Петербург не только не употреблял, но, вероятно, и не
знал!
— И взаправду теперь, — говорил он, — если мы от этой самой ничтожной блохи пойдем дальше,
то и тут нам ничего этого не видно, потому что тут у нас ни книг этаких настоящих, ни глобусов, ни труб, ничего нет. Мрак невежества до
того, что даже, я тебе скажу, здесь и смелости-то такой, как там, нет, чтоб очень рассуждать! А там я с литератами,
знаешь, сел, полчаса посидел, ну и вижу, что религия, как она есть, так ее и нет, а блоха это положительный хвакт. Так по науке выходит…