Неточные совпадения
— Нимало: вербные купидоны для меня,
как и для ваших детей, еще
не перешли в область прошедшего, и я говорю о них даже
не без замирания сердца.
— А именно вот на
какую: все полагают, что на Руси жизнь скучна своим однообразием, и ездят отсюда за границу развлекаться, тогда
как я утверждаю и буду иметь честь вам доказать, что жизнь нигде так
не преизобилует самыми внезапнейшими разнообразиями,
как в России. По крайней мере я уезжаю отсюда за границу именно для успокоения от калейдоскопической пестроты русской жизни и думаю, что я
не единственный экземпляр в своем роде.
Я записан в шестую часть родословной книги своей губернии; получил в наследство по разным прямым и боковым линиям около двух тысяч душ крестьян; учился когда-то и в России и за границей; служил неволею в военной службе; холост, корнет в отставке, имею преклонные лета, живу постоянно за границей и проедаю там мои выкупные свидетельства; очень люблю Россию, когда ее
не вижу, и непомерно раздражаюсь против нее, когда живу в ней; а потому наезжаю в нее
как можно реже, в экстренных случаях, подобных тому, от которого сегодня только освободился.
Как сейчас помню: теплый осенний вечер; полоска слабого света чуть брезжится на западе, и на ней от времени до времени вырезываются силуэты ближайших деревьев: они все казались мне солдатиками, и я мысленно сравнивал их с огненными мужичками, которые пробегают по сгоревшей, но
не истлевшей еще бумаге, брошенной в печку.
Я любил, бывало, засматриваться на такую бумагу,
как засмотрелся, едучи, и на полосу заката, и вовсе
не заметил,
как она угасла и
как пред остановившимся внезапно экипажем вытянулась черная полоса каких-то городулек, испещренных огненными точками красного цвета, отражавшегося длинными и острыми стрелками на темных лужах шоссе, по которым порывистый ветер гнал бесконечную рябь.
Я видел,
как его грандиозная, внушающая фигура в беспредельной, подпоясанной ремнем волчьей шубе поднялась на крыльцо; видел,
как в окне моталась тень его высокого кока и
как потом он тотчас же вышел назад к экипажу, крикнул ямщику: «
не смей отпрягать» и объявил матушке, что на почтовой станции остановиться ночевать невозможно, потому что там проезжие ремонтеры играют в карты и пьют вино; «а ночью, — добавлял наш провожатый, — хотя они и благородные, но у них наверное случится драка».
Двор этого отличнейшего человека был всего в двух шагах от станции, и
не успел Борис скомандовать: «к Петру Ивановичу»,
как экипаж наш свернул с шоссе налево, прокатил по небольшому мостику через придорожную канаву и, проползя несколько шагов по жидкой грязи, застучал по бревенчатому помосту под темными сараями крытого двора.
В этих поездках он мог щеголять своею опытностью, знанием света, тонким пониманием людей и вообще такими сведениями,
каких при обыкновенном течении жизни ему показать было некому да которых от него в обыкновенное время никто и
не спрашивал.
Она мне тогда представлялась белой пиявкой,
каких я, впрочем, никогда
не видал; я думал: вот еще, вот еще раздуется моя няня и хлопнет.
Он
не раздувался и
не краснел,
как няня, но у него зато со всяким хлебком престрашно выворачивались веки глаз и из седого его чуба вылетал и возносился легкий пар.
—
Как вам угодно, — отвечал Петр Иванов, — только я ее теперь никому подать
не могу.
Как у нас русский двор, то мы, сударыня, только целое подаем, особенно ремонтерам, потому
как это господа завсегда строгие.
С этих пор я при виде всякого земного величия постоянно
не мог отучиться задавать себе вопрос: а
как бы держало себя это величие пред индюком и запертыми воротами?
В маленькой, слабо освещенной комнатке, в которую мы вступили прямо из сеней, была куча самых странных людей, с самыми невероятными, длинными и горбатыми носами,
каких я никогда до тех пор
не видал.
Мы обогрелись и уехали с этой станции, оставив в ней армян ожидать пристава, а сами с этих пор всю дорогу только и толковали про то,
как и почему разбойник прострелил армянину
не щеку,
не ухо, а именно один нос?
Мы все привстали в страхе и ужасе и решительно
не знали, что это за Наполеон такой набежал и
как нам себя при нем держать; а смотритель все падал и снова поднимался для того, чтобы снова падать, между тем
как шуба все косила и косила.
Я и теперь
не могу понять,
как непостижимо ловко наносила удары эта медвежья шуба.
— Нет-с: да что же… тут если все взыскивать, так и служить бы невозможно, — отвечал смотритель. — Это большая особа: тайный советник и сенатор (смотритель назвал одну из важных в тогдашнее время фамилий). От такого, по правде сказать, оно даже и
не обидно; а вот
как другой раз прапорщик
какой набежит или корнет, да тоже к рылу лезет, так вот это уж очень противно.
Дядя, узнав о таком неожиданном родственном набеге, выслал дворецкого объявить тетке, что он
не знает, по
какому бы такому делу им надобно было свидеться.
Одним словом, он ее выпроваживал; но тетка тоже была
не из уступчивых, и дворецкий, побеседовав с ней, возвратился к дяде с докладом, что старая княжна приехала к нему
как к новорожденному.
Дядя нимало этим
не смутился и опять выслал в зал к тетке того же самого дворецкого с таким ответом, что князь, мол, рождению своему
не радуются и поздравления с оным принимать
не желают, так
как новый год для них ничто иное,
как шаг к смерти.
Тогда, в те мрачные времена бессудия и безмолвия на нашей земле, все это казалось
не только верхом остроумия, но даже вменялось беспокойному старику в высочайшую гражданскую доблесть, и если бы он кого-нибудь принимал, то к нему всеконечно многие бы ездили на поклонение и считали бы себя через то в опасном положении, но у дяди,
как я сказал, дверь была затворена для всех, и эта-то недоступность делала его еще интереснее.
У матери были дела с дядею: ей надлежала от него значительная сумма денег. Таких гостей обыкновенные люди принимают вообще нерадостно, но дядя мой был
не таков: он встретил нас с матерью приветливо, но поместил
не в доме, а во флигеле. В обширном и почти пустом доме у него для нас места недостало. Это очень обидело покойную матушку. Она мне
не сказала ничего, но я при всей молодости моих тогдашних лет видел,
как ее передернуло.
Да-с,
не что иное,
как большую березовую розгу!..
Увидев это, я долго
не мог прийти в себя и поверить, проснулся я или еще грежу спросонья; я приподнимался, всматривался и, к удивлению своему, все более и более изумлялся: мой вербный купидон действительно держал у себя под крылышками огромный пук березовых прутьев, связанных такою же голубой лентой, на
какой сам он был подвешен, и на этой же ленте я заметил и белый билетик.
Таким я припоминаю вербного купидона. Он имел для меня свое серьезное значение. С тех пор при
каких бы то ни было упованиях на что бы то ни было свыше у меня в крови пробегает трепет и мне представляется вечно он, вербный купидон, спускающийся ко мне с березовой розгой, и он меня сек, да-с, он много и страшно сек меня и… я опасаюсь,
как бы еще раз
не высек… Нечего, господа, улыбаться, — я рассказываю вам историю очень серьезную, и вы только благоволите в нее вникнуть.
Отучить нас отвечать иначе,
как напечатано в книгах, долго
не было никакой возможности, и бывали мы за то биты жестоко и много, даже и
не постигая, в чем наша вина и преступление.
Замечательное дело, что тогда, когда в людях было менее всего всякой положительности, у нас, когда говорили о средствах, всегда прибавлялось, что нет физических средств,
как будто в других средствах, нравственных и моральных, тогда никто уже
не сомневался.
Держать себя на офицерской ноге в наше время значило:
не водиться запанибрата с маленькими, ходить в расстегнутой куртке, носить неформенный галстук, приподниматься лениво, когда спросят, отвечать
как бы нехотя и басом, ходить вразвалку.
Все это строго запрещалось, но,
не умею вам сказать,
как и почему, всегда в каждом заведении тогдашнего времени, к которому относится мое воспитание, были ученики, которые умели ставить себя «на офицерскую ногу», и им это
не воспрещалось.
И вот пришел следующий класс; прочитали молитву; учитель сел за стол; сделалась тишина. Многих из нас занимало, спросит или
не спросит нынешний раз новый учитель Калатузова; а он его
как раз и зовет.
— Извольте, — отвечал Калатузов и, глядя преспокойно в книгу, начал,
как теперь помню, следующее определение: «Бранденбургия была», но на этом расхохотавшийся учитель остановил его и сказал, что читать по книге вовсе
не значит знать.
— Я вам
не могу объяснить этого,
какое это чертово зерно.
Локотков возвратился, сало украдено, но сам вор
как будто занемог; он лег на постель и
не разговаривал.
Длинный, сухой ученик с совершенно белыми волосами и белесоватыми зрачками глаз, прозванный в классе «белым тараканом», тихо крадется к Локоткову и только что хотел произнести: «Локотков, пора!»,
как тот, вдруг расхохотавшись беззвучным смехом, сел на кровать и прошептал: «Ах,
какие же вы трусы! Я тоже
не спал всю ночь, но я
не спал от смеха, а вы… трусишки!», и с этим он начал обуваться.
Как только мы стали собираться в классы, он вдруг начал корчить болезненные мины и улизнул из чайной под предлогом
не терпящих отлагательства обстоятельств, известных под именем «надобности царя Саула».
Локотков, запыхавшийся, немного бледный, со вспотевшим носом и взмокшими на лбу волосами, явился в комнату снова
не более
как минут через пять.
При виде этого страшного человека Локотков изобличил глубокий упадок духа. Стоя возле него, я видел
не только,
как он покачнулся, но даже чувствовал,
как трепетала на его сюртучке худо пришитая пуговка и
как его маленькие пухленькие губки сердечком выбивали дробь.
Дети молчали. Некоторые, только покашливая, слегка подталкивали друг друга. На нескольких лицах
как бы мелькнула какая-то нехорошая решимость, но никто
не сказал ни слова.
Едва кончилась эта сладкая речь,
как из задних рядов вышел Калатузов и начал рассказывать все по порядку ровным и тихим голосом. По мере того
как он рассказывал, я чувствовал, что по телу моему рассыпается
как будто горячий песок, уши мои пылали, верхние зубы совершенно сцеплялись с нижними; рука моя безотчетно опустилась в карман панталон, достала оттуда небольшой перочинный ножик, который я тихо раскрыл и,
не взвидя вокруг себя света, бросился на Калатузова и вонзил в него…
Я был смирен и тих; боялся угроз, боялся шуток, бежал от слез людских, бежал от смеха и складывался чудаком; но от сюрпризов и внезапностей все-таки
не спасался; напротив, по мере того
как я подрастал, сюрпризы и внезапности в моей жизни все становились серьезнее и многозначительнее.
Должно вам сказать, что в первый раз, когда я пустился на эти поиски, мне мерещилось,
как бы я
не попал в какое-нибудь дурное место.
И вот
не успел я выйти на свои поиски,
как вижу, передо мною вдруг стала какая-то старушка.
Так, в этой передней стоял мягкий диванчик, обитый светленьким ситцем; вешалки
не было, но вместо нее громоздился высокий платяной шкаф,
как бывает в небольших квартирах, где живут одинокие женщины.
Иначе
не могу выразиться,
как увидел уже самого настоящего купидона.
— А
не боитесь, так и прекрасно; а соскучитесь — пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов. Сам в университете
не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да что!
Как и иначе-то? Это наша надежда. Молодой народ, а между тем у них всё идеи и мысли… а притом же вы сестрин постоялец, так, стало быть, все равно что свой.
Не правда ли?
Купчиха ничего себе — эдакая всегда довольно жантильная была, с манерами, потому что она из актрис, но тяготилась и вдовством, и управлять домом; а я,
как видите, люблю жить чисто, —
не правда ли?
Передняя, что вы видели, зал, да вот эта комната; но ведь с одного довольно, а денщик мой в кухне; но кухоньку выправил, так что
не стыдно; Клим у меня
не так,
как у других.
— Доволен ты мной или нет?
Не бойся меня, отвечай им так,
как бы меня здесь
не было.
Я оттуда немножко отдаляюсь, потому что я жизнь люблю, а сестра теперь, после мужниной смерти, совсем,
как она говорит, «предалась Богу»; но
не суди — да
не сужден будеши.
Звонок здесь висел на довольно широком черном ремне, и когда капитан потянул за этот ремень, нам послышался
не веселый, дребезжащий звук, а
как бы удар маленького колокола, когда он ударяет от колеблемой ветром веревки.