Неточные совпадения
— Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом
как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и
послал такую просьбу, чтобы его лучше
как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».
Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только
как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, — куда потом моя душа
пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть.
Владыко
как изволили встать, сейчас
посылают за пьяным попиком и расспрашивают:
как и за кого он молится?
— Смирно
пойдет, потому лошадь умна, она чувствует,
какой человек с ней обращается и
каких он насчет ее мыслей.
Ко всякому делу были приставлены особые люди, но конюшенная часть была еще в особом внимании и все равно
как в военной службе от солдата в прежние времена кантонист происходил, чтобы сражаться, так и у нас от кучера
шел кучеренок, чтобы ездить, от конюха — конюшонок, чтобы за лошадьми ходить, а от кормового мужика — кормовик, чтобы с гумна на ворки корм возить.
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же,
как монах советовал, в монастырь проситься; а я, сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого
пошел от одной стражбы к другой, все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
«Хорошо, — думаю, — теперь ты сюда небось в другой раз на моих голубят не
пойдешь»; а чтобы ей еще страшнее было, так я наутро взял да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил, и очень этим был доволен. Но только так через час или не более
как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда не была, и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит...
Я подумал-подумал, что тут делать: дома завтра и послезавтра опять все то же самое, стой на дорожке на коленях, да тюп да тюп молоточком камешки бей, а у меня от этого рукомесла уже на коленках наросты
пошли и в ушах одно слышание было,
как надо мною все насмехаются, что осудил меня вражий немец за кошкин хвост целую гору камня перемусорить.
По целым дням таким манером мы втроем одни проводили, и это мне лучше всего было от скуки, потому что скука, опять повторю, была ужасная, и особенно мне тут весною,
как я стал девочку в песок закапывать да над лиманом спать,
пошли разные бестолковые сны.
Ух,
как скучно! пустынь, солнце да лиман, и опять заснешь, а оно, это течение с поветрием, опять в душу лезет и кричит: «Иван!
пойдем, брат Иван!» Даже выругаешься, скажешь: «Да покажись же ты, лихо тебя возьми, кто ты такой, что меня так зовешь?» И вот я так раз озлобился и сижу да гляжу вполсна за лиман, и оттоль
как облачко легкое поднялось и плывет, и прямо на меня, думаю: тпру, куда ты, благое, еще вымочишь!
И точно, я ничего про нее своему барину не сказал, а наутро взял козу и ребенка и
пошел опять к лиману, а барыня уже ждет. Все в ямочке сидела, а
как нас завидела, выскочила, и бегит, и плачет, и смеется, и в обеих ручках дитю игрушечки сует, и даже на козу на нашу колокольчик на красной суконке повесила, а мне трубку, и кисет с табаком, и расческу.
Но только не договорил я этого, что хотел сказать,
как вижу, к нам по степи легкий улан
идет.
А мне, признаюсь, ужасть
как неохота была никуда от них
идти, потому что я то дитя любил; но делать нечего, говорю...
«Куда я теперь
пойду?» И взаправду, сколько времени прошло с тех пор,
как я от господ бежал и бродяжу, а все я нигде места под собой не согрею…
Как Агашимолова татарва пригонили со мной на становище, так и гайда на другое, на новое место
пошли и уже не выпустили меня.
Ах, судари,
как это все с детства памятное житье
пойдет вспоминаться, и понапрет на душу, и станет вдруг нагнетать на печенях, что где ты пропадаешь, ото всего этого счастия отлучен и столько лет на духу не был, и живешь невенчаный и умрешь неотпетый, и охватит тебя тоска, и… дождешься ночи, выползешь потихоньку за ставку, чтобы ни жены, ни дети, и никто бы тебя из поганых не видал, и начнешь молиться… и молишься…. так молишься, что даже снег инда под коленами протает и где слезы падали — утром травку увидишь.
Жидовин, батюшки,
как клялся, что денег у него нет, что его бог без всего
послал, с одной мудростью, ну, однако, они ему не поверили, а сгребли уголья, где костер горел, разостлали на горячую золу коневью шкуру, положили на нее и стали потряхивать.
«
Как же, — говорю, — ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка!
Пошел прочь, — говорю, — не хочу я с тобою… я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».
И чуть этот последний товарищ заснул, я поскорее поднялся и
пошел прочь, и пришел в Астрахань, заработал на поденщине рубль и с того часу столь усердно запил, что не помню,
как очутился в ином городе, и сижу уже я в остроге, а оттуда меня по пересылке в свою губернию
послали.
С того и
пошло; и капитал расти и усердное пьянство, и месяца не прошло,
как я вижу, что это хорошо: обвешался весь бляхами и коновальскою сбруею и начал ходить с ярмарки на ярмарку и везде бедных людей руководствую и собираю себе достаток и все магарычи пью; а между тем стал я для всех барышников-цыганов все равно что божия гроза, и узнал стороною, что они собираются меня бить.
Тут они и пустили про меня дурную
славу, что будто я чародей и не своею силою в твари толк знаю, но, разумеется, все это было пустяки: к коню я,
как вам докладывал, имею дарование и готов бы его всякому, кому угодно, преподать, но только что, главное дело, это никому в пользу не послужит.
Если кто паристых лошадей подбирает и если, например, один конь во лбу с звездочкой, — барышники уже так и зрят, чтобы такую звездочку другой приспособить: пемзою шерсть вытирают, или горячую репу печеную приложат где надо, чтобы белая шерсть выросла, она сейчас и
идет, но только всячески если хорошо смотреть, то таким манером ращенная шерстка всегда против настоящей немножко длиннее и пупится,
как будто бородочка.
Он, бывало, если проиграется где-нибудь ночью, сейчас утром
как встанет,
идет в архалучке ко мне в конюшню и говорит...
«Ничего, мол: мои дела,
слава богу, хороши, а не знаю,
как ваше сиятельство, каковы ваши обстоятельства?»
«
Как, благодаришь! — начнет смехом, а там уже
пойдет сердиться: — Ну, пожалуйста, — говорит, — не забывайся, прекрати надо мною свою опеку и подай деньги».
Ну, а лучше, мол, попробовать… зайду посмотрю, что здесь такое: если тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу,
как мне домой
идти, а если это только обольщение глаз, а не живые люди… так что же опасного? я скажу: «Наше место свято: чур меня» — и все рассыпется.
И обошла она первый ряд и второй — гости вроде
как полукругом сидели — и потом проходит и самый последний ряд, за которым я сзади за стулом на ногах стоял, и было уже назад повернула, не хотела мне подносить, но старый цыган, что сзади ее
шел, вдруг
как крикнет...
и все им подтягивают да на Грушу смотрят, и я смотрю да подтягиваю: «ты восчувствуй!» А потом цыгане
как хватят: «Ходи, изба, ходи, печь; хозяину негде лечь» — и вдруг все в пляс
пошли…
Исправник толстый-претолстый, и две дочери у него были замужем, а и тот с зятьями своими тут же заодно пыхтит,
как сом, и пятками месит, а гусар-ремонтер, ротмистр богатый и собой молодец, плясун залихватский, всех ярче действует: руки в боки, а каблуками навыверт стучит, перед всеми
идет — козырится, взагреб валяет, а с Грушей встренется — головой тряхнет, шапку к ногам ее ронит и кричит: «Наступи, раздави, раскрасавица!» — и она…
Пущу и я свою душу погулять вволю», — да
как вскочу, отпихнул гусара, да и
пошел перед Грушею вприсядку…
Я тут же и вспомнил его слова, что он говорил: «
как бы хуже не было, если питье бросить», — и
пошел его искать — хотел просить, чтобы он лучше меня размагнетизировал на старое, но его не застал.
Наскучит!» Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что
как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: «Неужели я ее сейчас увижу?» А они вдруг и входят: князь впереди
идет и в одной руке гитару с широкой алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она
идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам
как будто птичьи крылья шевелятся.
— Чем же они плохи?
Слава богу, живете
как надо, и все у вас есть.
Вслед за этим
пошло у нас все живою рукою,
как в сказке.
— Он, — говорит, — платьев мне, по своему вкусу, таких нашил,
каких тягостной не требуется: узких да с талиями; я их надену, выстроюсь, а он сердится, говорит: «Скинь; не
идет тебе»; не надену их, в роспашне покажусь, еще того вдвое обидится, говорит; «На кого похожа ты?» Я все поняла, что уже не воротить мне его, что я ему опротивела…
«Кличь его, молодка, раз под ветер, а раз супротив ветра: он затоскует и
пойдет тебя искать, — вы и встретитесь». Дал он мне воды испить и медку на огурчике подкрепиться. Я воды испила и огурчик съела, и опять
пошла, и все тебя звала,
как он велел, то по ветру, то против ветра — вот и встретились. Спасибо! — и обняла меня, и поцеловала, и говорит...
А
как это сделать — не знаю и об этом тоскую, но только вдруг меня за плечо что-то тронуло: гляжу — это хворостинка с ракиты пала и далеконько так покатилась, покатилася, и вдруг Груша
идет, только маленькая, не больше
как будто ей всего шесть или семь лет, и за плечами у нее малые крылышки; а чуть я ее увидал, она уже сейчас от меня
как выстрел отлетела, и только пыль да сухой лист вслед за ней воскурились.
Пошли за ними и третья пара, и тоже середины Койсы не доплыли,
как татары и этих утопили.
Вот я стою под камнями и тяну канат, и перетянул его, и мосток справили, и вдруг наши сюда уже
идут, а я все стою и
как сам из себя изъят, ничего не понимаю, потому что думаю: видел ли кто-нибудь то, что я видел?
«Помилуй бог, сколько ты один перенес, а главное, братец,
как ты хочешь, а тебя надо в офицеры произвесть. Я об этом представление
пошлю».
«
Как угодно, а только
пошлите и туда узнать, не верно ли я показываю, что я цыганку убил?»
И
послали, но только ходила, ходила бумага и назад пришла с неверностью. Объяснено, что никогда, говорят, у нас такого происшествия ни с
какою цыганкою не было, а Иван-де Северьянов хотя и был и у князя служил, только он через заочный выкуп на волю вышел и опосля того у казенных крестьян Сердюковых в доме помер.
«Поздравляем, — говорят, — тебя, ты теперь благородный и можешь в приказные
идти; помилуй бог,
как спокойно, — и письмо мне полковник к одному большому лицу в Петербург Дал. — Ступай, — говорит, — он твою карьеру и благополучие совершит». Я с этим письмом и добрался до Питера, но не посчастливило мне насчет карьеры.
— Совсем без крова и без пищи было остался, но эта благородная фея меня питала, но только мне совестно стало, что ей, бедной, самой так трудно достается, и я все думал-думал,
как этого положения избавиться? На фиту не захотел ворочаться, да и к тому на ней уже другой бедный человек сидел, мучился, так я взял и
пошел в монастырь.
— Да-с, я в погребу, наконец, в раздумье впал, что
какой у меня самоничтожный дух и сколько я через него претерпеваю, а ничего не усовершаюсь, и
послал я одного послушника к одному учительному старцу спросить: можно ли мне у бога просить, чтобы другой более соответственный дух получить? А старец наказал мне сказать, что «пусть, говорит, помолится,
как должно, и тогда, чего нельзя ожидать, ожидает».
—
Как же вы: в клобуке и в рясе
пойдете воевать?