Анна Михайловна и Дорушка, как мы уже знаем из собственных слов последней, принадлежали к одному гербу: первая была дочерью кучера княгини Сурской, а вторая, родившаяся пять лет спустя после смерти отца своей сестры, могла считать себя безошибочно только дитем своей матери.
С тех пор, как ее маленьким дитятей вывезли за границу, раз в год, когда княгиня получала из имения бумаги, прочитывая управительские отчеты, она обыкновенно говорила: «Твоя мать, Аня, здорова», и тем ограничивались сведения Ани о ее матери.
Ночью сквозь сон ей слышалось, что княгиня как будто дурно говорила о ее матери с своею старой горничной; будто упрекала ее в чем-то против Михайлиньки, сердилась и обещала немедленно велеть рассчитать молодого, белокурого швейцарца Траппа, управлявшего в селе заведенной князем ковровой фабрикой.
Аня решительно не понимала, чем ее мать оскорбила покойного Михайлушку и зачем тут при этой смете приходился белокурый швейцарец Трапп; она только радовалась, что у нее есть очень маленькая сестрица, которую, верно, можно купать, пеленать, нянчить и производить над ней другие подобные интересные операции.
Этот очаровательно красивый мальчик был страшно привязан к своей благочестивой матери и вследствие этой страстности сам пристрастился к ее образу жизни и занятиям.
Торопливо протирая сонные глазенки, вскакивал он при первом движении матери в полуночи; стоя на коленях, лепетал он за нею слова вдохновенных молитв Сирина, Дамаскина и, шатаясь, выстаивал долгий час монастырской полунощницы.
Весь дом, наполненный и истинными, и лукавыми «людьми божьими», спит безмятежным сном, а как только раздается в двенадцать часов первый звук лаврского полиелейного колокола, Нестор с матерью становятся на колени и молятся долго, тепло, со слезами молятся «о еже спастися людям и в разум истинный внити».
Он, вероятно, мог быть хорошим проповедником, утешителем и наставником страждущего человечества, которому он с раннего детства привык служить под руководством своей матери и которое оставалось ему навсегда близким и понятным; к людским неправдам и порокам он был снисходителен не менее своей матери, но страстная религиозность его детских лет скоро прошла в доме дяди.
Сильно поразившая его, после чистого нрава матери, вздорная мелочность дядиной жены, развила в нем тоже своего рода мелочную придирчивость ко всякой людской мелочи, откуда пошла постоянно сдерживаемая раздражительность, глубокая скорбь о людской порочности в постоянной борьбе с снисходительностью и любовью к человечеству и, наконец, болезненный разлад с самим собою, во всем мучительная нерешительность — безволье.
Новоприбывшая фамилия состояла из матери, толстомясой барыни с седыми волосами, румяным лицом, черными корнетскими усиками и живыми черными же барсучьими глазами, напоминающими, впрочем, более глаза сваренного рака.
Она с самого раннего детства была поилицей и кормилицей целой семьи, в которой, кроме матери и сестры, были еще грызуны в виде разбитого параличом и жизнью отца и двух младших братьев.
Главным и единственным ее средством в это время была «Юлочка», и Юлочка, ценою собственного глубокого нравственного развращения, вывезла на своих детских плечах и мать, и отца, и сестру, и братьев.
Начавшееся с этих пор христорадничанье и нищебродство Юлочки не прекращалось до того самого дня, в который мы встречаем ее въезжающей в разлатом возке с сестрою, матерью и младшим братом Петрушей в Москву.
Юлочка все это слагала в своем сердце, ненавидела надменных богачей и кланялась им, унижалась, лизала их руки, лгала матери, стала низкой, гадкой лгуньей; но очень долго никто не замечал этого, и даже сама мать, которая учила Юлочку лгать и притворяться, кажется, не знала, что она из нее делает; и она только похваливала ее ум и расторопность.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами друг другу: Юла мстила матери за свои унижения—та ей не верила, видя, что дочь начала далеко превосходить ее в искусстве лгать и притворяться.
Юлия Азовцова растолковала матери, что Викторинушка уж велика, чтобы ее отдавать в пансион; что можно найти просто какого-нибудь недорогого учителя далеко дешевле, чем за триста рублей, и учить ее дома.
Так это дело и прошло, и кануло, и забылось, а через месяц в доме Азовцовых появилась пожилая благородная девушка Аксинья Тимофеевна, и тут вдруг, с речей этой злополучной Аксиньи Тимофеевны оказалось, что Юлия давно благодетельствовала этой девушке втайне от матери, и что горькие слезы, которые месяц тому назад у нее заметил Долинский, были пролиты ею, Юлией, от оскорблений, сделанных матерью за то, что она, Юлия, движимая чувством сострадания, чтобы выручить эту самую Аксинью Тимофеевну, отдала ей заложить свой единственный меховой салоп, справленный ей благодетелями.
— Темно совсем; я думаю, скоро должны придти ото всенощной, — проговорила она и стала листать книжку, с очевидным желанием скрыть от матери и сестры свою горячую сцену и придать картине самый спокойный характер.
— Мать! Моя мать твердит, что я обязана ей жизнью и должна заплатить ей за то, что она выучила меня побираться и… да, наконец, ведь она же не слепа, в самом деле, Нестор Игнатьич! Ведь она ж видит, в какие меня ставят положения.
Что видит в нем моя мать и почему предпочитает его всем другим женихам, которые мне здесь надоедают, и между которыми есть люди очень богатые, просвещенные и с прекрасным светским положением?
— Делайте, что вам говорят, — ответила Юлинька и, бросив на мать совершенно холодный и равнодушный взгляд, села писать Усте ласковое письмо о ее непростительной легковерности.
По ее соображениям, это был хороший и верный метод обезличить кроткого мужа, насколько нужно, чтобы распоряжаться по собственному усмотрению, и в то же время довести свою мать до совершенной остылицы мужу и в удобную минуту немножко поптстить его, так, чтобы не она, а он бы выгнал матроску и Викторинушку из дома.
Тут у нее в этой болезни оказались виноватыми все, кроме ее самой: мать, что не удержала; акушерка — что не предупредила, и муж, должно быть, в том, что не вернул ее домой за ухо.
Еще две-три минуты, или какой-нибудь шум на дворе, который бы заставил его оглянуться вниз, или откуда-нибудь сердобольный совет, или крик ужаса и сострадания — и Бобка бы непременно оборвался и лег бы с разможженчым черепом на гладких голышах почти перед самым окном, у которого работала его бедная мать.
— А так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди уродами поделались за то, что их матери не в тот, а в другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
Долинский хотел очертить свою мать и свое детское житье в киевском Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою проходила вся его жизнь; ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу моря, она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может взять у нее все, что ему нужно.
Он никогда не жаловался ни на что ни себе, ни людям, а, огорченный чем-нибудь, только уходил к общей нашей матери-природе, которая всегда умеет в меру успокоить оскорбленное эстетическое чувство или восстановить разрушенный мир с самим собой.
Это искусство, не таящее в себе возможностей для будущего, искусство, которое есть только дитя твоего времени и которое никогда не станет матерью будущего – является искусством выхолощенным.
МАТЬ, род. и дат.ма́тери, вин.мать, твор.ма́терью, предл.о ма́тери, мн.ма́тери, -е́й, ж.1. Женщина по отношению к рожденным ею детям. (Малый академический словарь, МАС)
Что такое мать. Мать — боль рождения. Мать — беспокойство и хлопоты до конца дней ее. Мать — неблагодарность: она с первых шагов поучает и наставляет, одергивает и предупреждает, а это никогда никому не нравится ни в пять, ни в десять, ни в двадцать лет. Мать, работающая, как отец, и любящая, как мать. Мать, у которой на руках ее дети, ее семья и вся страна. Ибо нет без нее ни того, ни другого, ни третьего.
Это искусство, не таящее в себе возможностей для будущего, искусство, которое есть только дитя твоего времени и которое никогда не станет матерью будущего – является искусством выхолощенным.
Осознавая низость и мерзость своего поступка, даже родная мать предпочла смерть мне, родной дочери.
Особенно часто стал сниться этот сон, когда через год мать умерла, внезапно, пролежав в больнице всего три дня.