Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз,
что жар, а другое дело, последняя станция
до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда будет.
— Нет, другого прочего
до сих пор точно,
что уж не замечала, так не замечала, и греха брать на себя не хочу.
Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за
что ни про
что, а никто не любил.
До такой степени не любили его,
что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде
чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
— Петр Лукич подговаривается, чтобы ему любезность сказали,
что с ним
до сих пор люди никогда не скучали, — проговорил, любезно улыбаясь, Зарницын.
— Да вот вам,
что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то,
что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде,
чем вы
до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили,
что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
—
Чего, батюшка мой? Она ведь вон о самостоятельности тоже изволит рассуждать, а муж-то? С таким мужем, как ее, можно
до многого додуматься.
Платье его было все пропылено, так
что пыль въелась в него и не отчищалась, рубашка измятая, шея повязана черным платком, концы которого висели
до половины груди.
— Боже, а я-то!
Что ж это я наделала, засидевшись
до сих пор? — тревожно проговорила Лиза, хватаясь за свою шляпку.
А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне,
что «барин хлопнули дверью и ушли к себе», Ольга Сергеевна опасалась,
что Егор Николаевич не изменит себе и
до золотой свадьбы.
— И должен благодарить, потому
что эта идеальность тебя
до добра не доведет. Так вот и просидишь всю жизнь на меревском дворе, мечтая о любви и самоотвержении, которых на твое горе здесь принять-то некому.
А следить за косвенным влиянием среды на выработку нравов и характеров, значило бы заходить несколько далее,
чем требует наш план и положение наших героев и героинь, не стремившихся спеться с окружающею их средою, а сосредоточивавших свою жизнь в том ограниченном кружочке, которым мы занимались
до сих пор, не удаляясь надолго от домов Бахарева и Гловацкого.
За обед Помада сел, как семьянин. И за столом и после стола
до самой ночи он чего-то постоянно тревожился, бросался и суетливо оглядывался,
чем бы и как услужить Лизе. То он наливал ей воды, то подавал скамейку или, как только она сходила с одного места и садилась на другое, он переносил за нею ее платок, книгу и костяной ножик.
Мы
до сих пор только слегка занимались Женни и гораздо невнимательнее входили в ее жизнь,
чем в жизнь Лизы Бахаревой, тогда как она, по плану романа, имеет не меньшее право на наше внимание.
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась
до многого. В ней она решила,
что ее отец простой, очень честный и очень добрый человек, но не герой, точно так же, как не злодей;
что она для него дороже всего на свете и
что потому она станет жить только таким образом, чтобы заплатить старику самой теплой любовью за его любовь и осветить его закатывающуюся жизнь. «Все другое на втором плане», — думала Женни.
Женни видела,
что он умен, горяч сердцем, искренен
до дерзости, и она его искренно жалела.
Женни опять казалось,
что Лиза словно та же самая,
что и была
до отъезда на зиму в город.
— А прошу вас ни на минуту не забывать,
что она его любит
до безумия; готова на крест за него взойти.
При такой дешевизне, бережливости и ограниченности своих потребностей Вязмитинов умел жить так,
что бедность из него не глядела ни в одну прореху. Он был всегда отлично одет, в квартире у него было чисто и уютно, всегда он мог выписать себе журнал и несколько книг, и даже под случай у него можно было позаимствоваться деньжонками, включительно от трех
до двадцати пяти рублей серебром.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов
до четырех было
до такой степени жарко,
что жара этого решительно невозможно было выносить.
От полотняной сорочки и батистовой кофты
до скромного жаконетного платья и шелковой мантильи на ней все было сшито ее собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семеновны и работала, рук не покладывая и ни в
чем уже не уступая своей учительнице.
С пьяными людьми часто случается,
что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о всем,
что было с ними прежде,
чем они оперлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого.
До двери идет один человек, а в дверь ни с того ни с сего войдет другой.
— Аах! — простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся
до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую дуну, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде
чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
«Вы даже скоро дойдете
до того,
что обижаться перестанете», — прозвучал ему другой голос, и доктор, вздохнув, повалился на свой продавленный диван.
— И
до правди! Ай да Дарья Афанасьевна,
что ты у меня за умница.
Чего в самом деле: переезжай, Розанов; часом с тобою в шахи заграем, часом старину вспомним.
А дело было в том,
что всеми позабытый штабс-капитан Давыдовский восьмой год преспокойно валялся без рук и ног в параличе и любовался, как полнела и добрела во всю мочь его грозная половина, с утра
до ночи курившая трубку с длинным черешневым чубуком и кропотавшаяся на семнадцатилетнюю девочку Липку, имевшую нарочитую склонность к истреблению зажигательных спичек, которые вдова Давыдовская имела другую слабость тщательно хранить на своем образнике как некую особенную драгоценность или святыню.
То Арапов ругает на
чем свет стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво,
до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
Отцу было не
до сына в это время, и он согласился, а мать была рада,
что бабушка увезет ее сокровище из дома, который с часу на час более и более наполнялся революционерами.
Бог знает,
что это было такое: роста огромного, ручищи длинные, ниже колен, голова как малый пивной котел, говорит сиплым басом, рот
до ушей и такой неприятный, и подлый, и чувственный, и холодно-жестокий.
Капитан был человек крупный, телесный, нрава на вид мягкого, веселого и тоже на вид откровенного. Голос имел громкий, бакенбарды густейшие, нос толстый, глазки слащавые и
что в его местности называется «очи пивные». Усы, закрывавшие его длинную верхнюю губу, не позволяли видеть самую характерную черту его весьма незлого, но
до крайности ненадежного лица. Лет ему было под сорок.
— То-то, а я, як провинцыял, думаю,
что может тутейшая наука млодых юж и дьябла
до эслуг сйбе забрала, — проговорил, опять играя, старик.
— У женщины, с которой я живу, есть ребенок, но
что это
до меня касается?..
— А
что вам
до этого? — сказал каноник, остановят и быстро вскинув голову.
Стихи были белые, и белизна их доходила
до такой степени,
что когда маркиз случайно зажег ими свою трубку, то самая бумага, на которой они были написаны, сгорела совершенно бесцветным пламенем.
Марья Николаевна Брюхачева была очень красива, изящна, грациозна и все,
что вы хотите, но полюбить ее мог только Брюхачев, волочиться за нею могли только пламенные кавалеристы
до штаб-офицерского чина. Но зато, если бы ее девственная юность была обставлена повальяжней, на ней смело мог бы жениться кто-нибудь пофигурнее.
— А у вас
что?
Что там у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! — кричала она, доходя
до истерики. — Не будет потому,
что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат — вот ваши боги.
Час был поздний, и стали прощаться. Кажется, уж не из
чего бы начаться новым спорам, но маркиза в два слова дошла с Бычковым
до того,
что вместо прощанья Бычков кричал...
— Помилуйте, известное дело,
что воспитательные домы
до сих пор единственное средство остановить детоубийство, — возражал Лобачевский.
— Э, полноте; ну а, наконец, польский и пусть будет польский:
что нам
до этого за дело? А вы вот меня с тем-то, с раскольником-то, сведите.
Трясясь от Лефортова
до своей больницы, Розанов все ломал голову,
что бы эта за птица такая этот либеральный Соловейчик.
Родился он в Бердичеве;
до двух лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех
до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетнего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца,
что мальчику уже сполна минуло двенадцать лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.
Да и
что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть
до второго пришествия.
—
Что ж ты, сверчок этакой,
до сих пор не прибежал?
Варвара Ивановна
до такой степени поработила и обесправила Богатырева,
что он уж отрекся даже и от всякой мечты о какой бы то ни было домашней самостоятельности.
— Ох, Серж,
что тебе
до этих сходок? Положим, маркиз очень милый молодой человек, но
что это за сборища у вас заводятся?
— Слышал я это; ну, да
что нам за дело
до этих глупостей.
Молодые люди уснули и, кажется, весь дом заснул
до полуночи. Но это только так казалось, потому
что Варвара Ивановна быстро припрыгнула на постели, когда в четвертом часу ночи в передней послышался смелый и громкий звонок.
— Не замолчу, я
до государя доведу. Я виноват, я и повинюсь,
что я виноват: казните, милуйте; загубил христианскую душу. Тебя просил: не греши, Антошка; дели как по-божинскому. Вместе били почтальона, вместе нам и казна пополам, а ты теперь, видя мое калечество,
что мне напхал в подушку?
— Мне будет странно говорить вам, Александр Павлович,
что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю.
До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу,
что все это сочувствие есть одна модная фраза.
Он очень хорошо знал,
что слухи о его «подлости» и «шпионстве» непременно достигли
до всех его знакомых, и сначала не хотел идти никуда, чтоб и людей не волновать своим появлением, и себя не подвергать еще длинному ряду незаслуженных оскорблений.
Во-первых, все это было ему
до такой степени больно,
что он не находил в себе силы с должным хладнокровием опровергать взведенные на него обвинения, а во-вторых,
что же он и мог сказать?