Неточные совпадения
— То-то ты нас
и поднял
так рано.
Все ее личико с несколько вздернутым,
так сказать курносым, задорным носиком, дышит умом, подвижностью
и энергией, которой читатель мог не заподозрить в ней, глядя, как она поднималась с лавки постоялого двора.
— Да
так, на то я сторож… на то здесь поставлен… — шамшил беззубый Арефьич,
и глаза его разгорались тем особенным огнем, который замечается у солдат, входящих в дикое озлобление при виде гордого, но бессильного врага.
— Да чьи
такие вы будете? Из каких местов-то? — пропищала часовенная монашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком
и свою голову.
Анна Николаевна Бахарева в этом случае поступила
так, как поступали многие героини писаных
и неписаных романов ее века.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать,
и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе,
так всех обманешь
и сама обманешься.
— Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь
такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да
и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
—
И не
так уж очень трудно. Брыкаться не надо. Брыканьем ничему не поможешь, только ноги себе же отобьешь.
Я тоже ведь говорю с людьми-то,
и вряд ли
так уж очень отстала, что
и судить не имею права.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо
такое безмятежное пристанище,
и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет
и права называть их отжившими
и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
По длинным дощатым мосткам, перекрещивавшим во всех направлениях монастырский двор
и таким образом поддерживавшим при всякой погоде удобное сообщение между кельями
и церковью, потянулись сестры.
Шли тихим, солидным шагом пожилые монахини в
таких шапках
и таких же вуалях, как носила мать Агния
и мать Манефа; прошли три еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко волокшихся сзади длинными шлейфами; шли
так же чинно
и потупив глаза в землю молодые послушницы в черных остроконечных шапочках.
— Пойдемте, —
так же шепотом отвечали обе девушки
и стали пробираться вслед за Феоктистою к выходу. На дворе стояли густые сумерки.
—
Так, пошла да
и только.
— M-м…
так. Муж помер, дитя померло, тятенька помер, я
и пошла.
Так, бывало,
и плиты по неделе целой не разводим.
— Ну
и выдали меня замуж, в церкви
так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек всего один с мужем-то пожила, да
и овдовела, дитя родилось, да
и умерло, все, как говорила вам, — тятенька тоже померли еще прежде.
— Нет, обиды чтоб
так не было, а все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают, что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало,
и заплачу. Вот из чего было, все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
Так я это в горе
и заснула.
— Нет, спаси, Господи,
и помилуй! А все вот за эту… за красоту-то, что вы говорите. Не то,
так то выдумают.
— Да
так, неш это по злобе!
Так враг-то смущает. Он ведь в мире
так не смущает, а здесь, где блюдутся, он тут
и вередует.
Дитя жаль, да все не
так, все усну,
так забуду, а мужа
и во сне-то не забуду.
Чувствую, холодный
такой, мокрый весь, синий, как известно, утопленник, а потом будто белеет; лицо опять человеческое становится, глазами смотрит все на меня
и совсем как живой, совсем живой.
— Кудри его черные вот
так по лицу по моему… Ах ты господи! боже мой! Когда ж эти сны кончатся? Когда ты успокоишь
и его душеньку
и меня, грешницу нераскаянную.
— Нет, другого прочего до сих пор точно, что уж не замечала,
так не замечала,
и греха брать на себя не хочу.
Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух
и как хорошо было в
такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки
и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
Верстовой столб представляется великаном
и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою,
и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста,
так хорошо
и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда
и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <
и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка,
и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь
такая пора тихая».
В деревнях мало
таких индифферентных людей,
и то всего чаще это бывают или барышни, или барыни.
— Бахарев сидит вторым от края; справа от него помещаются четыре женщины
и в конце их одна стоящая фигура мужеского рода; а слева сидит очень высокий
и очень тонкий человек, одетый совершенно
так, как одеваются польские ксендзы: длинный черный сюртук до пят, черный двубортный жилет
и черные панталоны, заправленные в голенища козловых сапожек, а по жилету часовой шнурок, сплетенный из русых женских волос.
Она несколько похожа на сестру Зину
и несколько напоминает Лизу, но все-таки она более сестра Зины, чем Лизы.
Против Сони
и дочери священника сидит на зеленой муравке человек лет двадцати восьми или тридцати; на нем парусинное пальто,
такие же панталоны
и пикейный жилет с турецкими букетами, а на голове ветхая студенческая фуражка с голубым околышем
и просаленным дном.
— Вовсе этого не может быть, — возразил Бахарев. — Сестра пишет, что оне выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее,
так это будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов проедут
и будут.
— Это
так; это могло случиться: лошади
и экипаж сделали большую дорогу, а у Никиты Пустосвята ветер в башке ходит, — не осмотрел, наверное.
—
И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем,
так ты, Нарцис, смотри! Не моргай тут… действуй. Чтоб все, как говорил… понимаешь: хлопс-хлопс,
и готово.
— Да. Это всегда
так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа,
и этого ни за что не будет.
— Он-с, —
так же тревожно отвечал конторщик. Все встали с своих мест
и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор Костик, проскакав половину моста, заметил господ
и, подняв фуражку, кричал...
Дамы шли тоже
так торопливо, что Ольга Сергеевна, несколько раз споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась
и, обратясь к младшей дочери, сказала...
— Осторожней, дружочек, она не
так здорова, — скороговоркою добавила Ольга Сергеевна
и, приподняв перед своего платья, засеменила вдогонку за опередившими ее дочерьми
и попадьею.
Обе пары давно-давно не были
так счастливы,
и обе плакали.
— Что
такое? что
такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям
и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом
и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас
и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
— Угораздило же тебя выдумать
такую штуку; хорошо, что тем все
и кончилось, — смеясь, заметил Гловацкий.
Тут же со двора были построены в ряд четыре подъезда: парадный, с которого был ход на мужскую половину, женский чистый, женский черный
и, наконец,
так называемый ковровый подъезд, которым ходили в комнаты, занимаемые постоянно швеями, кружевницами
и коверщицами, экстренно — гостями женского пола
и приживалками.
Так Юстин Помада окончил курс
и получил кандидатский диплом.
И точно, «тем временем» подвернулась вот какая оказия. Встретил Помаду на улице тот самый инспектор, который
так часто сажал его в карцер за прорванный под мышками сюртук, да
и говорит...
Так опять уплыл год
и другой,
и Юстин Помада все читал чистописание. В это время камергерша только два раза имела с ним разговор, касавшийся его личности. В первый раз, через год после отправления внучка, она объявила Помаде, что она приказала управителю расчесть его за прошлый год по сту пятидесяти рублей, прибавив при этом...
Юстина Помаду перевели в два дощатые чулана, устроенные при столярной в конторском флигеле,
и так он тут
и остался на застольной, несмотря на то, что стены его бывших комнат в доме уже второй раз подговаривались, чтобы их после трех лет снова освежили бумажками.
Кого бы вы ни спросили о Помаде, какой он человек? — стар
и мал ответит только: «
так, из поляков»,
и словно в этом «из поляков» высказывалось категорическое обвинение Помады в
таком проступке, после которого о нем уж
и говорить не стоило.
Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе
так, ни за что ни про что, а никто не любил. До
такой степени не любили его, что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку
и отсунул клямку.
Такое состояние у больного не прекращалось целые сутки; костоправка растерялась
и не знала, что делать.
— Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть
и подари: я себе безрукавочку
такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я что умею, тем завсегда готова.