Неточные совпадения
— Да, то-то, я
говорю, надо знать, как
говорить правду-то, а не осуждать
за глаза отца родного при чужих людях.
— Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что он осуждает людей
за глаза, а теперь обвиняете его в том, что он
говорит правду в глаза. Как же
говорить ее нужно?
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин,
говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему,
говорит,
за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А все вот
за эту…
за красоту-то, что вы
говорите. Не то, так то выдумают.
Просто вот берет меня
за плечи, целует, «Феня,
говорит, моя, друг мой!»
— Умру,
говорит, а правду буду
говорить. Мне,
говорит, сработать на себя ничего некогда, пусть казначею
за покупками посылают. На то она,
говорит, казначея, на то есть лошади, а я не кульер какой-нибудь, чтоб летать. Нравная женщина!
И точно, «тем временем» подвернулась вот какая оказия. Встретил Помаду на улице тот самый инспектор, который так часто сажал его в карцер
за прорванный под мышками сюртук, да и
говорит...
— А например, исправник двести раков съел и
говорит: «не могу завтра на вскрытие ехать»; фельдшер в больнице бабу уморил ни
за што ни про што; двух рекрут на наш счет вернули; с эскадронным командиром разбранился; в Хилкове бешеный волк человек пятнадцать на лугу искусал, а тут немец Абрамзон с женою мимо моих окон проехал, — беда да и только.
— Рассчитывайте на меня смело, —
говорил Вязмитинов: — я готов на все
за движение, конечно,
за такое, — добавил он, — которое шло бы легальным путем.
— Батюшка мой! —
говорил доктор, взойдя в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте в город
за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек у вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно у вас барышню поместить. Вы ведь не осердитесь?
Около нее,
говорили последние, лебезят два молодых учителя, стараясь подделаться к отцу, а она думает, что это
за ней увиваются, и дует губы.
—
За ужином я села между Зиной и ее мужем и ни с кем посторонним не
говорила.
В подобных городках и теперь еще живут с такими средствами, с которыми в Петербурге надо бы умереть с голоду, живя даже на Малой Охте, а несколько лет назад еще как безнуждно жилось-то с ними в какой-нибудь Обояни, Тиму или Карачеве, где
за пятьсот рублей становился целый дом, дававший своему владельцу право, по испитии третьей косушечки,
говорить...
— Ты ведь не знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись
за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать будет. И папа, и учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять.
Говорят, скоро будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
— Это тоцно, — ответил Сафьянос, не понимающий, что он
говорит и что
за странное такое обращение допускает с собою.
— Может быть, и не всегда. Почему вы можете знать, чту происходит в чужом сердце? Вы можете
говорить только
за себя.
Это была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не была второю Женни, и здесь не место
говорить о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого типа, будет очень жалеть, если у него не достанет сил и уменья когда-нибудь в другом месте рассказать, что
за лицо была Марья Михайловна Райнер, и напомнить ею один из наших улетающих и всеми позабываемых женских типов.
По целым часам он стоял перед «Снятием со креста», вглядываясь в каждую черту гениальной картины, а Роберт Блюм тихим, симпатичным голосом рассказывал ему историю этой картины и рядом с нею историю самого гениального Рубенса, его безалаберность, пьянство, его унижение и возвышение. Ребенок стоит, пораженный величием общей картины кельнского Дома, а Роберт Блюм опять
говорит ему хватающие
за душу речи по поводу недоконченного собора.
Уйдя с Ульрихом Райнером после ужина в его комнату, он еще убедительнее и жарче
говорил с ним о других сторонах русской жизни, далеко забрасывал
за уши свою буйную гриву, дрожащим, нервным голосом, с искрящимися глазами развивал старику свои молодые думы и жаркие упования.
Благодарила его
за почтение к ней,
говорила об обязанностях человека к Богу, к обществу, к семье и к женщине.
«Я убил цезарокого фогта
за то, что он хотел оскорбить мою жену», —
говорит испуганный человек, бледнея и озираясь во все стороны.
— О нет-с! Уж этого вы не
говорите. Наш народ не таков, да ему не из-за чего нас выдавать. Наше начало тем и верно, тем несомненно верно, что мы стремимся к революции на совершенно ином принципе.
— Конечно, мы ему
за прежнее благодарны, —
говорил Ярошиньскому Бычков, — но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сантиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.
Брюхачев стоял
за женою и по временам целовал ее ручки, а Белоярцев, стоя рядом с Брюхачевым, не целовал рук его жены, но далеко запускал свои черные глаза под ажурную косынку, закрывавшую трепещущие, еще почти девственные груди Марьи Маревны, Киперской королевы. Сахаров все старался залепить вырванный попугаем клочок сапога, в то время как Завулонов, ударяя себя в грудь,
говорил ему...
— Вон просил этого буланого, —
говорил он, указывая на Белоярцева, — так что ж, разве он скажет
за кого слово: ад холодный.
— То-то я и
говорю, что мне, при моей полноте, совсем надобны особенные лекарства, потому я, как засну с вечера, очень крепко засну, а как к заутреням в колокол, сейчас у меня вступит против сердца, тут вот в горле меня сдушит и
за спину хватает.
— Ну, спасибо, спасибо, что покучились, —
говорил Канунников, тряся Розанову обе руки. — А еще спасибо, что бабам стомаху-то разобрал, — добавил он, смеючись. — У нас из-за этой стомахи столько, скажу тебе, споров было, что беда, а тут, наконец того, дело совсем другое выходит.
— Какую я, батюшка, девочку приобрела! —
говорила она Розанову, целуя кончики своих пальцев, — материял. Мы
за нее возьмемся.
— Какую я, батюшка, девочку приобрела! —
говорила она Рациборскому, целуя кончики своих пальцев, — материял. Мы
за нее возьмемся.
— Материял, —
говорила она. — Неглуп, связи имеет и практичен! Мы
за него возьмемся.
— Ну, —
говорил Арапов, усевшись дома перед Персиянцевым и Соловейчиком, — теперь
за новую работу, ребята.
Дни шли
за днями; дом маркизин заметно пустел, феи хотя продолжали презрительно
говорить об одной партии, но столь же презрительно и даже еще более презрительно отзывались и о другой.
В опустевших домах теперь пошла новая жизнь. Розанов, проводив Бахаревых, в тот же день вечером зашел к Лизе и просидел долго
за полночь.
Говорили о многом и по-прежнему приятельски, но не касались в этих разговорах друг друга.
— Фу ты, черт возьми, что ж это
за наглость? —
говорил Розанов, идучи домой с Калистратовою после двухчасового наслаждения новым красноречием Бычкова.
— «Если изба без запора, то и свинья в ней бродит», как
говорит пословица. Соглашаюсь, и всегда буду с этим соглашаться. Я не стану осуждать женщину
за то, что она дает широкий простор своим животным наклонностям. Какое мне дело? Это ее право над собою. Но не стану и любить эту женщину, потому что любить животное нельзя так, как любят человека.
— На что тебе было
говорить обо мне! на что мешать мое имя! хотел сам ссориться, ну и ссорься, а с какой стати мешать меня! Я очень дорожу ее вниманием, что тебе мешать меня! Я ведь не маленький, чтобы
за меня заступаться, — частил Помада и с этих пор начал избегать встреч с Розановым.
— Видишь, —
говорил Калистратов серому, поставив ребром ладонь своей руки на столе, — я иду так по тротуару, а она вот так из-за угла выезжает в карете (Калистратов взял столовый нож и положил его под прямым углом к своей ладони). Понимаешь?
— Я сейчас, — продолжал нараспев Калистратов, — раз, два, рукою
за дверцу, а она ко мне на руки. Крохотная такая и вся разодетая, как херувимчик. «Вы,
говорит, мой спаситель; я вам жизнью обязана. Примите,
говорит, от меня это на память». Видишь там ее портрет?
— Убей, убей отца, матушка; заплати ему
за его любовь этим! —
говорила Ольга Сергеевна после самой раздирающей сцены по поводу этого предположения.
— Она очень умная женщина, —
говорила Варвара Ивановна о маркизе, — но у нее уж ум
за разум зашел; а мое правило просто: ты девушка, и повинуйся. А то нынче они очень уж сувки, да не лувки.
— Ох, так… и не
говори лучше… что наша только
за жизнь, — одурь возьмет в этой жизни.
— Да что это вы
говорите, — вмешалась Бертольди. — Какое же дело кому-нибудь верить или не верить. На приобретение ребенка была ваша воля, что ж, вам
за это деньги платить, что ли? Это, наконец, смешно! Ну, отдайте его в воспитательный дом. Удивительное требование: я рожу ребенка и в награду
за это должна получать право на чужой труд.
— И не стыдно, —
говорила она, прерывая свои поцелуи. —
За что, про что разорвала детскую дружбу, пропала, не отвечала на письма и теперь не рада! Ну, скажи, ведь не рада совсем?
Второго общего собрания он ожидал с нетерпением. Община крепла, можно было показать заработки и
поговорить о сбережениях. Чтобы оправдать свои соображения насчет близкой возможности доставлять членам союза не только одно полезное, но даже и приятное, Белоярцев один раз возвратился домой в сопровождении десяти человек, принесших
за ним более двадцати вазонов разных экзотических растений, не дорогих, но весьма хорошо выбранных.
— Что
за пошляк! — отозвалась Бертольди, допытавшись у Райнера, о чем
говорит китаец.
— Вы подарили эти цветы? Ваши они, наконец, или общие? Надеюсь, общие, если вы записали их в отчет? Да? Ну,
говорите же… Ах, как вы жалки, смешны и… гадки, Белоярцев, — произнесла с неописуемым презрением Лиза и, встав из-за стола, пошла к двери.
— Бахарева может наливать чай, —
говорил он, сделав это предложение в обыкновенном заседании и стараясь, таким образом, упрочить самую легкую обязанность
за Лизою, которой он стал не в шутку бояться. — Я буду месть комнаты, накрывать на стол, а подавать блюда будет Бертольди, или нет, лучше эту обязанность взять Прорвичу. Бертольди нет нужды часто ходить из дому — она пусть возьмет на себя отпирать двери.
— Это что! это еще что такое! — раздался громкий голос Афимьи в узеньком коридорчике, как раз
за спальнею Райнера. — Положьте, вам
говорю, положьте! (Слышно было, что Афимья у кого-то что-то вырывает.)
— Да вот же всё эти, что опивали да объедали его, а теперь тащат, кто
за что схватится. Ну, вот видите, не правду ж я
говорила: последний халат — вот он, — один только и есть, ему самому, станет обмогаться, не во что будет одеться, а этот глотик уж и тащит без меня. — «Он,
говорит, сам обещал», перекривляла Афимья. — Да кто вам, нищебродам, не пообещает! Выпросите. А вот он обещал, а я не даю: вот тебе и весь сказ.
— Вот здесь мы будем спать с тобою, Агата, —
говорила Мечникова, введя
за собою сестру в свою спальню, — здесь будет наша зала, а тут твой кабинетец, — докончила она, введя девушку в известную нам узенькую комнатку. — Здесь ты можешь читать, петь, работать и вообще делать что тебе угодно. В своей комнате ты полная госпожа своих поступков.