Неточные совпадения
Уж не знаю, как там покойничек Естифей-то Ефимыч
все это с маменькой своей уладил, только так
о спажинках прислали к тятеньке сватов.
Толчется пернатый сластолюбец во
все стороны, и глаза его не докладывают ему ни
о какой опасности.
Всё ведь, говорю, люди, которые смотрят на жизнь совсем не так, как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри, какого
о них мнения
все?
— Ну, однако, из вашей-то школы выходили и иные люди, не
все о маврских династиях размышляли, а тоже и действовали, — заметил Зарницын.
—
О чем ты
все задумываешься? Брось это
все, — говорила Женни.
— Да, не
все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют.
О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами
всё больше других знают и никем и ничем не дорожат.
Свекровь твоя уж, наверное, тебя же дурой считает, да и
весь город-то, мужланы-то ваши,
о тебе того же мнения.
— Вот ты
все толкуешь, сестра,
о справедливости, а и сама тоже несправедлива. Сонечке там или Зиночке
все в строку, даже гусаров. Ведь не выгонять же молодых людей.
Пархоменко
все дергал носом, колупал пальцем глаз и говорил
о необходимости совершенно иных во
всем порядков и разных противодействий консерваторам. Райнер много рассказывал Женни
о чужих краях, а в особенности об Англии, в которой он долго жил и которую очень хорошо знал.
— И должен благодарить, потому что эта идеальность тебя до добра не доведет. Так вот и просидишь
всю жизнь на меревском дворе, мечтая
о любви и самоотвержении, которых на твое горе здесь принять-то некому.
— Ну, ты, Помада, грей вино, да хлопочи
о помещении для Лизаветы Егоровны. Вам теперь прежде
всего нужно тепло да покой, а там увидим, что будет. Только здесь, в нетопленом доме, вам ночевать нельзя.
С приездом Женни здесь
все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться
о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь одна, иногда безотчетно пела для себя: «Когда б он знал, как пламенной душою» или «Ты скоро меня позабудешь, а я не забуду тебя».
Зная
всю тлень и грязь прошлого, она верила, что проклятие лежит над всякой неподвижностью, и собирала под свое знамя
всех, говоривших
о необходимости очиститься, омыться и двигаться вперед.
Одни решили, что она много
о себе думает; другие, что она ехидная-преехидная:
все молчит да выслушивает; третьи даже считали ее на этом же основании интриганкой, а четвертые, наконец, не соглашаясь ни с одним из трех вышеприведенных мнений, утверждали, что она просто дура и кокетка.
А дунет ветерок, гренадеры зашатаются с какими-то решительными намерениями, повязочки суетливо метнутся из стороны в сторону, и
все это вдруг пригнется, юркнет в густую чащу початника; наверху не останется ни повязочки, ни султана, и только синие лопасти холостых стеблей шумят и передвигаются, будто давая кому-то место, будто сговариваясь
о секрете и стараясь что-то укрыть от звонкого тростника, вечно шумящего своими болтливыми листьями.
А Игин его и спрашивает (он
все это Игину рассказывал): «А какого вы мнения
о Бахаревой?» — «Так, говорит, девочка ничего, смазливенькая, годится».
Вся наша знакомая уездная молодежь немного размышляла
о положении Лизы, но
все были очень рады ее переселению в Мерево. Надеялись беспрестанно видеть ее у Гловацких, рассчитывали вместе читать, гулять, спорить и вообще разгонять, чем бог пошлет, утомительное semper idem [Однообразие (лат.).] уездной жизни.
Она знала также, что
все это идет
о нем из его же спальни.
Иголка
все щелкала и щелкала в руках Женни, когда она, размышляя
о докторе, решала, что ей более
всего жаль его, что такого человека воскресить и приподнять для более трезвой жизни было бы отличной целью для женщины.
Не говоря
о докторе, Вязмитинов больше
всех прочих отвечал симпатиям Женни. В нем ей нравилась скромность, спокойствие воззрений на жизнь и сердечное сожаление
о людях, лишних на пиру жизни, и
о людях, ворующих пироги с жизненного пира.
—
О да! Всемерно так:
все стушуемся, сгладимся и будем одного поля ягода. Не знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.
Приехала к ней по соседству кузина из этих московских, с строгими правилами: что
всё о морали разговаривают.
Сижу на бекете,
Вижу
все на свете.
О Зевес! помилуй меня и ее!
— «
О Зевес! помилуй меня и ее!» — подхватили
все хором.
Дьякон допел
всю эту песенку с хоральным припевом и, при последнем куплете изменив этот припев в слова: «
О Зевес! помилуй Сашеньку мою!», поцеловал у жены руку и решительно закрыл фортепьяно.
Ныли они обо
всем:
о предстоящих родах Зины,
о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони,
о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь.
Кроме дьякона и Лизы,
все почувствовали себя очень неловко при входе Зарницына, который в передней успел мимоходом спросить
о госте, но, нимало не стесняясь своей подчиненностью, бойко подошел к Женни, потом пожал руку Лизе и, наконец, изящно и развязно поклонился Сафьяносу.
Она не знала
о нем ничего дурного, но во
всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее было что-то неприятное.
— Уехать, работать, оставить ее в покое, заботиться
о девочке. Другой мир, другие люди, другая обстановка,
все это вас оживит. Стыдитесь, Дмитрий Петрович! Вы хуже Помады, которого вы распекаете. Вместо того чтобы выбиваться, вы грязнете, тонете, пьете водку… Фуй!
Петр Лукич
все извинялся и намерен был идти извиняться завтра, но сконфуженный Сафьянос тотчас же, придя домой, послал за лошадьми и уехал, забыл даже
о своем намерении повидаться с Бахаревым.
Петр Лукич тоже ни
о чем подобном не говорил, но из губернского города дошли слухи, что на пикнике
всем гостям в карманы наклали запрещенных сочинений и даже сунули их несколько экземпляров приезжему ученому чиновнику.
— То-то
все и странно. Зарницын
все толковал
о свободе действий,
о труде и женился так, как-то…
— Нет, не
все равно; мой отец болен, может быть опасен, и вы в такую минуту вызываете меня на ответ
о… личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не…
о чем другом.
Но с давних пор это маленькое существо перестало показываться в своем мундирчике со шляпою на голове, и
о нем
все позабыли.
То Арапов ругает на чем свет стоит
все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться
весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова
о провинции,
о духе народа,
о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь
всему придать смысл и значение.
Это была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не была второю Женни, и здесь не место говорить
о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого типа, будет очень жалеть, если у него не достанет сил и уменья когда-нибудь в другом месте рассказать, что за лицо была Марья Михайловна Райнер, и напомнить ею один из наших улетающих и
всеми позабываемых женских типов.
— «Честный человек после
всего думает
о себе: уповай на Бога твоего и спасай твоего брата», — отвечает стрелок, отвязывая лодку.
Райнер узнает в гребце лучшего стрелка из Бюрглена в кантоне Ури; он всматривается в его одушевленное лицо, и в ушах его звучат простые, евангельские слова Вильгельма Телля: «Честный человек после
всего думает сам
о себе».
После
всего сам
о себе думает в эти минуты сонный Райнер и находит, что именно так только и можно думать человеку, который хочет называться честным.
И тут-то ему вспомнились опоэтизированные рассказы
о русской общине,
о прирожденных наклонностях русского народа к социализму; припомнились русские люди, которые заявили свою решительность, и люди, приезжавшие из России с рассказами
о своей решительности и об удобстве настоящей поры для коренного социального переворота, к которому общество созрело, а народ готов искони и
все ждет только опытных вождей и смелых застрельщиков.
Вообще
все его слова и манеры были как нельзя более под стать его сюртуку, красноречиво говорили
о его благовоспитанности и с первого же раза располагали в его пользу.
Ярошиньский
всех наблюдал внимательно и не давал застыть живым темам. Разговор
о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому что он его поддерживал во время
всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел к значению ее как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Райнер
весь обращался в слух и внимание, а Ярошиньский
все более и более распространялся
о значении женщин в истории, цитировал целые латинские места из Тацита, изобличая познания, нисколько не отвечающие званию простого офицера бывших войск польских, и, наконец, свел как-то
все на необходимость женского участия во всяком прогрессивном движении страны.
Райнер слушал терпеливо
все, что Розанов сообщал ему
о настроении народа и провинциального общества, но не мог отказаться от своей любимой идеи произвести социально-демократический переворот, начав его с России.
Рассуждала она решительно обо
всем,
о чем вы хотите, но более
всего любила говорить
о том, какое значение могут иметь просвещенное содействие или просвещенная оппозиция просвещенных людей, «стоящих на челе общественной лестницы».
Вообще было много оснований с большою обстоятельностью утверждать, что политичность Рогнеды Романовны,
всех ее сестер и самой маркизы много выигрывала от того, что они не знали ничего такого, что стоило бы скрывать особенно ловкими приемами, но умели жить как-то так, что как-то
всем о них хотелось расспросить.
Розанов только чувствовал, что и здесь опять как-то
все гадко и неумно будто. Но иногда, так же как Райнер размышлял
о народе, он размышлял об этих людях: это они кажутся такими, а черт их знает, что они думают и что могут сделать.
—
О? А я
все боюсь: говорят, как бы она на сердце не пала. Так-то, сказывают, у одного полковника было: тоже гуличка, да кататься, да кататься, да кататься, кататься, да на сердце пала — тут сейчас ему и конец сделался.
За обедом
все шли толки
о квартире или держался другой общий разговор
о предметах, весьма интересных.
—
Все это вздоры вы выдумываете.
О бедных студентах заботятся правительство и общество, дают в их пользу вечера, концерты, а это
все ваши пустые выдумки.