Неточные совпадения
Существо это кряхтит потому,
что оно уже старо и
что оно не
в силах нынче приподнять на дугу укладистый казанский тарантас с тою же молодецкою удалью, с которою оно поднимало его двадцать лет назад, увозя с своим барином соседнюю барышню.
Глаз ее теперь нельзя видеть, потому
что они закрыты длинными ресницами, но
в институте, из которого она возвращается к домашним ларам, всегда говорили,
что ни у кого нет таких прелестных глаз, как у Лизы Бахаревой.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели
в душу, так и западали
в сердце, говоря,
что мы на все смотрим и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора они
в нас не вспыхнут пожаром.
— И, матушка, все лучше болота,
что у нас-то
в городе, — проговорила няня.
—
Что ты! леший! аль тебя высадило? — кричал с козел Никитушка на остановившегося
в решительной позе привратника.
Рыжая, весноватая девушка мигом вспрыгнула
в тарантас и быстро поцеловала руки обеих барышень, прежде
чем те успели их спрятать. Тарантас поехал.
— Как тебе сказать, мой друг? Ни да ни нет тебе не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг на друга, то мирятся. Ничего не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько,
что другая
в двадцать лет не успеет.
— Не вижу я
в нем ума.
Что за человек, когда бабы
в руках удержать не умеет.
— Да, нахожу. Нахожу,
что все эти нападки неуместны, непрактичны, просто сказать, глупы. Семью нужно переделать, так и училища переделаются. А то,
что институты! У нас
что ни семья, то ад, дрянь, болото.
В институтах воспитывают плохо, а
в семьях еще несравненно хуже. Так
что ж тут институты? Институты необходимое зло прошлого века и больше ничего. Иди-ка, дружочек, умойся: самовар несут.
Доброта-то
в ней была прямая, высокая, честная, ни этих сентиментальностей глупых, ни нерв, ничего этого дурацкого,
чем хвалятся наши слабонервные кучера
в юбках.
— Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает,
что она страдалица, другая,
что она героиня, третья еще что-нибудь такое,
чего вовсе нет. Уверят себя
в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут
в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
— Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали,
в иных случаях деспотизм; а четверть часа тому назад заметили,
что муж моей сестры не умеет держать ее
в руках.
— Нет: не могу не беспокоиться, потому
что вижу
в твоей головке все эти бредни-то новые.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем,
что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность
в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить
в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
— Вы сейчас обвиняли ее брата
в том,
что он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете его
в том,
что он говорит правду
в глаза. Как же говорить ее нужно?
— Совсем не того,
чего стоят все люди благовоспитанные, щадящие человека
в человеке. То люди, а то мещане.
— Это, барышня,
в миру красоту-то наблюдают; а здесь все равны,
что Феоктиста,
что другая какая.
Старуха, растопырив руки, несла
в них только
что выправленные утюгом белые платьица барышень и другие принадлежности их туалета.
Известно,
в этакой столице, самим им
что, я думаю, нужно,
в большом-то доме!
В доме-то
что у них из-за этого было, страсти Божьи, как, бывало, расскажут.
Только пробило одиннадцать часов, я и стала надевать шубейку, чтоб к мужу-то идти, да только
что хотела поставить ногу на порог, а
в двери наш молодец из лавки, как есть полотно бледный.
—
Что, мол, пожар,
что ли?»
В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его
в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
Думала
в тятенькин домик перейти,
что он мне оставил, маменька еще пуще осерчала: «развратничать, говорит, захотела, полюбовников на свободе собирать хочется».
Мать Агния тихо вошла
в комнату, где спали маленькие девочки, тихонько приотворила дверь
в свою спальню и, видя,
что там только горят лампады и ничего не слышно, заключила,
что гости ее уснули, и, затворив опять дверь, позвала белицу.
—
Что это у тебя
в той руке? — спросила игуменья.
— Ну, уж половину соврала. Я с ней говорила и из глаз ее вижу,
что она ничего не знает и
в помышлении не имеет.
— Нет, матушка, верно, говорю: не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно,
что он это, как взойдет
в храм божий, так уставит
в нее свои бельмы поганые и так и не сводит.
— Что-о!
в другой монастырь?
Деревенский человек, как бы ни мала была степень его созерцательности, как бы ни велики были гнетущие его нужды и заботы, всегда чуток к тому,
что происходит
в природе.
— Вовсе этого не может быть, — возразил Бахарев. — Сестра пишет,
что оне выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее, так это будет часа
в четыре,
в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов проедут и будут.
— А ваши еще страннее и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня,
в уши-то,
что она несчастная, ну и
в самом деле увидите несчастную. Москва ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж, так и беретесь снова за старую песню.
Он ни на одно мгновенье не призадумался,
что он скажет девушкам, которые его никогда не видали
в глаза и которых он вовсе не знает.
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись
в сторону, и, прежде
чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала его под себя и, обломив утлые перила, вместе с ним свалилась с моста
в реку.
—
Что такое?
что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо
в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели, не входя вовсе
в воду, упавшую пристяжную.
— Ну-у, — Бахарев перекрестился и, проговорив: — слава
в вышних Богу,
что на земле мир, — бросил на стол свою фуражку.
Как только кандидат Юстин Помада пришел
в состояние,
в котором был способен сознать,
что в самом деле
в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи, он отодвинулся от мокрой сваи и хотел идти к берегу, но жестокая боль
в плече и
в боку тотчас же остановила его.
Бедняк то забывался, то снова вспоминал,
что он
в реке, из которой ему надо выйти и идти домой.
Все три флигеля были,
что называется, рост
в рост, колос
в колос и голос
в голос.
В городе даже славились ее мазурки, и у нее постоянно было столько работы,
что она одними своими руками могла пропитать пьяного мужа и маленького Юстина.
Молодое купечество и юный demi-monde стали замечать,
что «портится Помада; выдохлась»,
что нет
в ее игре прежней удали, прежнего огня.
С отъездом ученика
в Питер Помада было опять призадумался,
что с собой делать, но добрая камергерша позвала его как-то к себе и сказала...
Так опять уплыл год и другой, и Юстин Помада все читал чистописание.
В это время камергерша только два раза имела с ним разговор, касавшийся его личности.
В первый раз, через год после отправления внучка, она объявила Помаде,
что она приказала управителю расчесть его за прошлый год по сту пятидесяти рублей, прибавив при этом...
А во второй раз, опять через год, она сказала ему,
что намерена освежить стены
в доме новыми бумажками и потому просит его перейти на некоторое время
в конторский флигель.
Юстина Помаду перевели
в два дощатые чулана, устроенные при столярной
в конторском флигеле, и так он тут и остался на застольной, несмотря на то,
что стены его бывших комнат
в доме уже второй раз подговаривались, чтобы их после трех лет снова освежили бумажками.
Помада часто с ним споривал и возмущался против его «грубых положений», но очень хорошо знал,
что после его матери Розанов единственное лицо
в мире, которое его любит, и сам любил его без меры.
Отец на него не имел никакого влияния, и если
что в нем отражалось от его детской семейной жизни, то это разве влияние матери, которая жила вечными упованиями на справедливость рока.
Но как бы там ни было, а только Помаду
в меревском дворе так, ни за
что ни про
что, а никто не любил. До такой степени не любили его,
что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде
чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
Та испугалась и послала
в город за Розановым, а между тем старуха, не предвидя никакой возможности разобрать,
что делается
в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью, все «вспаривала» больному плечо разными травками да муравками.
— Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то,
что в сене их нет?
—
Что в сене-то нет! Мало ли их!