Неточные совпадения
— Ну, отпрягши-то, приходи ко мне на кухню; я
тебя велю чайком попоить; вечером сходи в город в баню с дорожки; а завтра пироги
будут. Прощай пока, управляйся, а потом придешь рассказать, как ехалось. Татьяну видел в Москве?
— Да. Это я
тебе все берегла: возьми ее теперь. Ну, идите чай
пить.
— Этой науки, кажется, не
ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не
быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Ну,
ты же
будешь виновата. Значит, не умела держать себя.
— Кто ж это вам сказал, что здесь ничего не делают? Не угодно ли присмотреться самой-то
тебе поближе. Может
быть, здесь еще более работают, чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.
— Известно как замужем. Сама хорошо себя ведешь, так и
тебе хорошо. Я ж мужа почитала, и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая
была. Страсть какие они
были суровые.
— Что
ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а
ты ему жена, а не метресса какая-нибудь, что он
тебе назло все
будет делать.
— Зимой
будешь ходить. Я
тебя научу, что там переделать придется. Теплынь
будет!
— Ну вот
тебе хошь бы первая теперь трава
есть, называется коптырь-трава, растет она корешком вверх. Помада засмеялся и охнул.
— Я и не на смех это говорю.
Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что
ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.
— Ох,
будет, Николавна, — вздор какой
ты рассказываешь.
— Маленькое! Это
тебе так кажется после Москвы. Все такое же, как и
было.
Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь желтую каланчу? Это над городническим домом.
Вот тоже доктор у нас
есть, Розанов, человек со странностями и даже не без резкостей, но и у этого самые резкости-то как-то затрудняюсь, право, как бы
тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту и горячность его натуры, а вовсе не стремятся смять, уничтожить, стереть человека.
— Уйди, уйди, Женичка, — смеясь проговорил Гловацкий, — и вели давать, что
ты там нам
поесть приготовила. Наш медицинский Гамлет всегда мрачен…
— А! видишь, я
тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел
ты мой! Как я о
тебе соскучилась — сил моих не
было ждать, пока
ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к
тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к
тебе.
—
Ты! Ну, для
тебя давай,
буду есть. Девушки взяли стулья и сели к столу.
— Боюсь, чтоб еще хуже не
было. Вот у
тебя я с первой минуты осмотрелась. У вас хорошо, легко; а там, у нас, бог знает… мудрено все… очень тяжело как-то, скучно, — невыносимо скучно.
— Я хотел
было за
тобою ночью посылать, да так уж… Как таки можно?
— Весело
тебе было вчера? — спросила она Лизу,
выпив первую чашку.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что
ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому
тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же
ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у
тебя еще
есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки
ты ее сестра.
— Ах, уйди, матушка, уйди бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. — Не распускай при мне этой своей философии.
Ты очень умна, просвещенна, образованна, и я не могу с
тобой говорить. Я глупа, а не
ты, но у меня
есть еще другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу
тебя.
— Ну, бог знает что, Лиза!
Ты не выдумывай себе, пожалуйста, горя больше, чем оно
есть.
— Что ж толковать? Больного разве нельзя навестить? Больных все навещают. Я же
была у него с папой, отчего же мне теперь не пойти с
тобою?
— Чего ж
ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может
быть, это и лучше.
— Я
буду очень рада, если
тебя муж
будет бить, — совершенно забывшись, проговорила Лиза.
— Твоим напускным равнодушием, этой спокойностью какою-то.
Тебе ведь отлично жить, и
ты отлично живешь: у
тебя все ладится, и всегда все
будет ладиться.
— Не бил, а так вот
пилил бы. Да ведь
тебе что ж это.
Тебе это ничего.
Ты будешь пешкою у мужа, и
тебе это все равно
будет, —
будешь очень счастлива.
— Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо
было бы с вами. Как я счастлива
была бы с
тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил
тебя быть такой доброю?
— Да, как же! Нет, это
тебя выучили
быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я
была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она
была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали, и она ежеминутно снова готова
была расплакаться.
— Не могу, Лиза, не проси.
Ты знаешь, уж если бы
было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
— Не нельзя, а смешно.
Тебя прозовут мечтательницею. Зачем же
быть смешною?
— Другое дело, если бы оставила
ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что
ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались
быть поближе к добру-то и к Богу.
— Полно врать-то! Тоже любезничать: седина в голову, а бес в ребро, — с поддельным неудовольствием остановила его игуменья и, посмотрев с артистическим наслаждением на Феоктисту, сказала: — Иди пока домой. Я
тебя позову, когда
будет нужно.
— Странная
ты, сестра! Где же ей в самом деле
быть?
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет.
Тебя же еще
будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Живи, голубка. Книги
будут, и покой
тебе будет.
Она видела, что у матери и сестер
есть предубеждение против всех ее прежних привязанностей, и писала Гловацкой: «
Ты, Женька, не подумай, что я
тебя разлюбила!
Я
тебя всегда
буду любить.
—
Ты будешь синим чулком.
— А Кожухова у
тебя будет?
— Ну, батюшка, так что ж
ты хочешь разве, чтоб на твоем вечере скандал
был?
Я даже думаю, что
ты, пожалуй, — черт
тебя знает, —
ты, может
быть, и, действительно, способен любить так, как люди не любят.
— Чего? да разве
ты не во всех в них влюблен? Как
есть во всех. Такой уж
ты, брат, сердечкин, и я
тебя не осуждаю.
Тебе хочется любить,
ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у
тебя не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв не принимает, вот
ты и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
— Нет, не таков.
Ты еще осенью
был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали,
ты совсем — шут
тебя знает, на что
ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна
тебя повернет своей живостью, а
ты, верно, только и способен миндальничать.
— Ну,
ты, Помада, грей вино, да хлопочи о помещении для Лизаветы Егоровны. Вам теперь прежде всего нужно тепло да покой, а там увидим, что
будет. Только здесь, в нетопленом доме, вам ночевать нельзя.
— Ничего, дышит спокойно и спит. Авось, ничего не
будет худого. Давай ложиться спать, Помада. Ложись
ты на лавке, а я здесь на столе прилягу, — также шепотом проговорил доктор.
С приездом Женни здесь все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь одна, иногда безотчетно
пела для себя: «Когда б он знал, как пламенной душою» или «
Ты скоро меня позабудешь, а я не забуду
тебя».
— У нас теперь, — хвастался мещанин заезжему человеку, —
есть купец Никон Родионович, Масленников прозывается, вот так человек! Что
ты хочешь, сейчас он с
тобою может сделать; хочешь, в острог
тебя посадить — посадит; хочешь, плетюганами отшлепать или так в полицы розгам отодрать, — тоже сичас он
тебя отдерет. Два слова городничему повелит или записочку напишет, а
ты ее, эту записочку, только представишь, — сичас
тебя в самом лучшем виде отделают. Вот какого себе человека имеем!
— Что ж такое
было? — спросила она ее наконец. —
Ты расскажи,
тебе будет легче, чем так. Сама супишься, мы ничего не понимаем: что это за положение?