Арапов велел позвать к себе «черта» и оторвал кусок бумаги от какой-то тетради; а Розанов присел было на придвинутое к столу кресло, но тотчас же вместе с ним полетел на пол.
Заяц швырял и ногами и ушами: неоценимые заслуги Москвы и богопротивные мерзости Петербурга так и летели, закидывая с головы до ног ледащинького Пархоменку, который все силился насмешливо и ядовито улыбаться, но вместо того только мялся и не знал, как подостойнее выйти из своего положения.
В уголке стоял худенький, маленький человек с белокурою головою и жиденькой бородкой. Длинный сюртук висел на нем, как на вешалке, маленькие его голубые глазки, сверкающие фантастическим воодушевлением, были постоянно подняты к небу, а руки сложены крестом на груди, из которой с певучим рыданием летел плач Иосифа, едущего на верблюдах в неволю и видящего гроб своей матери среди пустыни, покинутой их родом.
Все служебное время года он читал дела, обрабатывал свои «мнения» да исподтишка любовался сыном Сержем, только что перешедшим во второй курс университета, а летом подбивал дорожки в саду своей подмосковной, лечил гомеопатиею баб и мужиков да прививал оспу ребяткам, опять издали любуясь сыном, поставленным матерью в положение совершенно независимое от семейства.
«Так вот вы какие гуси! Кротами под землей роетесь, а наружу щепки летят. Нечего сказать, ловко действуете!» — подумал Розанов и, не возвращаясь домой, нанял извозчика в Лефортово.
— Не сказали; я спрашивала — не сказали. Ревизию, говорят, имеем предписание произвести. Ну, да уж зато, скажу тебе, Арапка, и смеху ж было! Только спустились двое хожалых в погреб, смотрим, летят оба. «Ай! ай! там Черт, говорят, сидит». Смотрю, у одного все штаны так и располосованы. Впотьмах-то, дурак, на твоего барсука налез. Много хохотали после.
Лобачевский с Розановым лечили Пармена Семеновича для его утехи, а сами для своей потехи все втроем травили друг друга. Пармен Семенович в это время вообще глумился над медициной. В это время его супруга нашла магнетизера.
У ребенка была головная водянка. Розанов определил болезнь очень верно и стал лечить внимательно, почти не отходя от больного. Но что было лечить! Ребенок был в состоянии совершенно беспомощном, хотя для неопытного человека и в состоянии обманчивом. Казалось, ребенок вот отоспится, да и встанет розовый и веселенький.
— Да кто лечит? Сулима наш прописывает. Вот сейчас перед вашим приходом чуть с ним не подралась: рецепт прописал, да смотрю, свои осматки с ног скидает, а его новые сапожки надевает. Вам, говорит, пока вы больны, выходить некуда. А он молчит. Ну что же это такое: последние сапожонки, и то у живого еще с ног волокут! Ведь это ж аспиды, а не люди.
Я быстрей лесной голубки По Дунаю полечу, И рукав бобровой шубки Я в Каяле обмочу; Князю милому предстану И на теле на больном Окровавленную рану Оботру тем рукавом.
Губерния налетела сюда, как обыкновенно губернии налетают: один станет собираться, другому делается завидно, — дело сейчас находится, и, смотришь, несколько человек, свободно располагающих временем и известным капиталом, разом снялись и полетели вереницею зевать на зеркальные окна Невского проспекта и изучать то особенное чувство благоговейного трепета, которое охватывает человека, когда он прикасается к топазовой ручке звонка у квартиры могущественной особы.
Когда я стал поправляться, заболел у меня ребенок скарлатиной. Лечили его А.П. Чехов и А.И. Владимиров. Только поправился он — заболела сыпным тифом няня. Эти болезни были принесены мной из трущоб и моими хитрованцами.
— Ах, да, больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил ему кровь, вылечил. Он калекой будет ходить десять лет, всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели бы ты жалел, что у тебя лишний работник пропал — как я смотрю на него, а то ты из любви же к нему его хочешь лечить. А ему этого не нужно. Да и потом, что́ за воображение, что медицина кого-нибудь и когда-нибудь вылечивала! Убивать — так! — сказал он, злобно нахмурившись и отвернувшись от Пьера.