Вот и храм: небольшая сельская церковь переполнилась людьми и воздух в ней, несмотря на довольно высокий купол, стал нестерпимо густ; солнце било во все окна и играло на хрусталях горящего паникадила, становилось не только тепло, но даже жарко и душно,
головы начинали болеть от смешанного запаха трупа, ладана, лаптя, суконной онучи и квашеной овчины.
Неточные совпадения
— То-то и есть, но нечего же и
головы вешать. С азбуки нам уже
начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину… Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это не та!
Делать нечего, он снял пиджак, свернул его, подложил под
голову и лег рядом с крепко спящим Форовым, сорвал былинку и, покусывая ее,
начал мечтать.
Но в это мгновение из двери вырвалась моя глухонемая падчерица Вера и, заслонив грудь мою своею
головой, издала столь страшный и непонятный звук, что отец ее выронил из рук пистолет и, упав предо мною на колени,
начал просить меня о прощении.
Майор во все время пути стоял на возу на коленях и держал
голову Подозерова, помертвелое лицо которого
начинало отливать синевой, несмотря на ярко освещавшее его солнце.
При этом майор
начал делать непривычные и всегда противные ему юридические соображения, которые не слагались и путались в его
голове.
С каждою шпилькой, которую девушка, убирая
голову Бодростиной, затыкала в ее непокорные волнистые волосы, Глафира пускала ей самый тонкий и болезненно острый укол в сердце, и слушавший всю эту игру Горданов не успел и уследить, как дело дошло до того, что голос девушки
начал дрожать на низких нотах: она рассказывала, как она любила и что из той любви вышло…
Генеральша торопливо оправилась и зажгла спичкой свечу. Огонь осветил пред нею обросшую косматую фигуру майора Филетера Форова, к которому в исступлении самых смешанных чувств ужаса, радости и восторга, припала полновесная Катерина Астафьевна. Увидев при огне лицо мужа, майорша только откинула назад
голову и, не выпуская майора из рук, закричала: «Фор! Фор! ты ли это, мой Фор!» — и
начала покрывать поцелуями его сильно поседевшую
голову и мокрое от дождя и снега лицо.
При этих словах она быстро отняла свою руку от его
головы и
начала зажигать спичку, держа ее в таком отдалении между собою и Висленевым, что последний должен был посторониться и сел поодаль, ближе к камину.
Сзади ее, невдалеке, шел человек, по походке и бодрости которого тоже надо было полагать, что он еще не
начал стариться, хотя
голова его была почти наполовину седа, и вдоль каждой щеки лежали по две глубокие морщины.
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже
голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
Веревкин только вздохнул и припал своим красным лицом к тарелке. После ботвиньи Привалов чувствовал себя совсем сытым, а в
голове начинало что-то приятно кружиться. Но Половодов время от времени вопросительно посматривал на дверь и весь просиял, когда наконец показался лакей с круглым блюдом, таинственно прикрытым салфеткой. Приняв блюдо, Половодов торжественно провозгласил, точно на блюде лежал новорожденный:
Тут кузнец присел к огромным мешкам, перевязал их крепче и готовился взвалить себе на плечи. Но заметно было, что его мысли гуляли бог знает где, иначе он бы услышал, как зашипел Чуб, когда волоса на голове его прикрутила завязавшая мешок веревка, и дюжий
голова начал было икать довольно явственно.
— Я не знаю… может быть, может быть; вы во многом правы, Евгений Павлович. Вы чрезвычайно умны, Евгений Павлович; ах, у меня
голова начинает опять болеть, пойдемте к ней! Ради бога, ради бога!
Неточные совпадения
— дворянин учится наукам: его хоть и секут в школе, да за дело, чтоб он знал полезное. А ты что? —
начинаешь плутнями, тебя хозяин бьет за то, что не умеешь обманывать. Еще мальчишка, «Отче наша» не знаешь, а уж обмериваешь; а как разопрет тебе брюхо да набьешь себе карман, так и заважничал! Фу-ты, какая невидаль! Оттого, что ты шестнадцать самоваров выдуешь в день, так оттого и важничаешь? Да я плевать на твою
голову и на твою важность!
«Ты
начал, так досказывай! // Ну, жили — не тужили вы, // Что ж дальше,
голова?»
На минуту Боголепов призадумался, как будто ему еще нужно было старый хмель из
головы вышибить. Но это было раздумье мгновенное. Вслед за тем он торопливо вынул из чернильницы перо, обсосал его, сплюнул, вцепился левой рукою в правую и
начал строчить:
Легко ступая и беспрестанно взглядывая на мужа и показывая ему храброе и сочувственное лицо, она вошла в комнату больного и, неторопливо повернувшись, бесшумно затворила дверь. Неслышными шагами она быстро подошла к одру больного и, зайдя так, чтоб ему не нужно было поворачивать
головы, тотчас же взяла в свою свежую молодую руку остов его огромной руки, пожала ее и с той, только женщинам свойственною, неоскорбляющею и сочувствующею тихою оживленностью
начала говорить с ним.
В маленьком грязном нумере, заплеванном по раскрашенным пано стен, за тонкою перегородкой которого слышался говор, в пропитанном удушливым запахом нечистот воздухе, на отодвинутой от стены кровати лежало покрытое одеялом тело. Одна рука этого тела была сверх одеяла, и огромная, как грабли, кисть этой руки непонятно была прикреплена к тонкой и ровной от
начала до средины длинной цевке.
Голова лежала боком на подушке. Левину видны были потные редкие волосы на висках и обтянутый, точно прозрачный лоб.