Это многих возмутило и показалось капризом со стороны Саши, но Иосаф Платонович сам сознался матери, что он писал
в стихах ужасный вздор, который, однако, отразился вредно на его учебных занятиях в классе, и что он даже очень благодарен Саше за то, что она вернула его к настоящему делу.
Неточные совпадения
Конец спустившегося одеяла задел за лежавший на полу колокольчик, и тот, медленно дребезжа о края язычком, покатился по полу. Вот он описал полукруг и все
стихло, и снова нигде ни дыхания, ни звука, и только слышно Висленеву, как крепко ударяет сердце
в его груди; он слегка разомкнул ресницы и видит — темно.
Гости у Леты были вечные, и все были от нее без ума, и старики, и молодые. Обо всем она имела понятие, обо всем говорила и оригинально, и смело. У нее завелись и поклонники: инвалидный начальник ей объяснялся
в прозе и предлагал ей свое «сердце, которое может заменить миллионы», протопоповский сын, приезжавший на каникулы, сочинял ей
стихи,
в которых плакал, что во все междуканикулярное время он
— Боюсь
в обморок упасть, — ответила шутя Глафира, чувствуя, что Висленев робко и нерешительно берет ее за талию и поддерживает. — «Держи ж меня, я вырваться не смею!» — добавила она, смеясь, известный
стих из Дон-Жуана.
— Нет-с, и начитанность какая, добавьте! — заступился Форов. — Вы, Иосаф Платонович, знаете ли, чьи это
стихи он нам привел? Это французский поэт Климент Маро, которого вы вот не знаете, а которого между тем согнившие
в земле поколения наизусть твердили.
В памяти Подозерова промелькнули «Чернец» и «Таинственная монахиня» и «Тайны Донаретского аббатства», и вслед за тем вечер на Синтянинском хуторе, когда отец Евангел читал наизусть на непередаваемом французском языке
стихи давно забытого французского поэта Климента Маро, оканчивающиеся строфой...
Поэтический отец Евангел явился с целым запасом теплоты и светлоты: поздравил молодых, весь сияя радостию и доброжеланиями, подал Подозерову от своего усердия небольшую икону, а Ларисе преподнес большой венок, добытый им к этому случаю из бодростинских оранжерей. Поднося цветы, «поэтический поп» приветствовал красавицу-невесту восторженными
стихами,
в которых величал женщину «жемчужиной
в венке творений». «Ты вся любовь!
Когда они доехали до Рыбацкого, короткий осенний день уже начал меркнуть.
В окнах бодростинского дома светились огни. На крыльце приезжие встретились со слугами, которые бежали с пустою суповою вазой: господа кушали.
В передней, где они спросили о здоровье Ларисы, из столовой залы был слышен говор многих голосов, между которыми можно было отличить голос Висленева. О приезжих, вероятно, тотчас доложили, потому что
в зале мгновенно
стихло и послышался голос Глафиры: «проводить их во флигель».
Еще малый час, и все это
стихло: село погрузилось
в сон.
И он был так
тих и так грустно смотрел ей
в глаза и шептал...
Сид был
тих сам и точно утешал покойного
в последние минуты его пребывания
в доме.
Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса: [Я прошу прощения у читателей в том, что переложил
в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка — вторая натура. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
Страсть! все это хорошо
в стихах да на сцене, где, в плащах, с ножами, расхаживают актеры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать…
Не завидую тебе, что, следуя общему обычаю ласкати царям, нередко недостойным не токмо похвалы, стройным гласом воспетой, но ниже гудочного бряцания, ты льстил похвалою
в стихах Елисавете.
— Знаете, за что он под суд попал? У него,
в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, — зачем? Ведь, с тобой живя, я бы землю ангелами заселила!» Каково?
А
в стихах: «Гнетет ли меня палящее северное солнце, или леденит мою кровь холодное, суровое дуновение южного ветра, я терпеливо вынесу все, но не вынесу ни палящей ласки, ни холодного взора моей милой».
Неточные совпадения
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые дни? // Что день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, // Всё благо: бдения и сна // Приходит час определенный; // Благословен и день забот, // Благословен и тьмы приход!
Одессу звучными
стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений //
В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот
в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет
стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их
в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; //
В нем сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его
стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух,
в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино //
В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) // Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, // Давал я. Помните ль, друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей не мало, // А сколько шуток и
стихов, // И споров, и веселых снов!