«У нее нет ничего, — решил, глядя на нее, Подозеров. — Она не обрежет волос, не забредит коммуной, не откроет швейной: все это для нее пустяки и утопия; но она и не склонит колена у алтаря и не помирится со скромною ролью простой, доброй семьянинки. К чему ей прилепиться и чем ей стать? Ей нечем жить, ей не к чему стремиться, а между тем девичья пора уходит, и особенно теперь, после огласки этой гнусной истории, не сладко ей, бедняжке!»
У Достоевского была своя теократическая утопия, которую он противополагал не только утопиям социального рая на земле, но и утопии католической теократии.
Странные утопии строит неопытный юноша, отыскивая свое счастье, воображая золотой век и патриархальные, невинные нравы, — и вот является идиллия со всеми своими видоизменениями и очаровывает молодые чувства картинами воображаемой чистоты и невинности…
После беседы с ним я невольно подумал: а что, если действительно миллионы русских людей только потому терпят тягостные муки революции, что лелеют в глубине души надежду освободиться от труда? Минимум труда — максимум наслаждения, это очень заманчиво и увлекает, как все неосуществимое, как всякая утопия.
А то, что он говорит, о том приходится выводить из его идей, что это утопии, что это неприложимо и не может держаться при всех других условиях общества и гражданственности.
Любая утопия, будь она хорошая или плохая, непременно порождает мерзкие методы, потому что утопия неосуществима в принципе. Пытающиеся ее реализовать сталкиваются с невозможностью это сделать — и неизбежно применяют силу.
Все возвышенные, святые, чистые и т.д. идеалы суть не что иное, как зародыши идей, а идеи, в свою очередь, суть предтечи правил, обращающихся в житейские практические начала! А если еще эта утопия об общем человечестве никогда не состоится, а будут бесконечно одни народы сменять других — и все про себя и у себя работать для себя и для человечества вместе — и так до конца века?