Писал ли из Петербурга в Париж Михаил Андреевич Бодростин или Горданов, или, вероятно многими позабытый, счастливый чухонец Генрих Ропшин, все выходило одно и то же: резкие и шутливые, даже полунасмешливые письма Бодростина, короткие и загадочные рапорты Горданова и точные донесения Ропшина, — все это были материалы, при помощи которых Глафира Васильевна подготовляла постановку последней драмы, которую она сочинила для своего бенефиса, сама расписав в ней роли.
Но мы оставим на время и Кишенского, как оставили артиста, и поспешим к позабытой нами Глафире Васильевне, которая во все это время, как мы окидывали беглым взором операции наших достойных деятелей, продолжает оставаться сидя в своей постели пред ларцом, из которого на ее колени высыпана куча пестрых листков почтовой бумаги.
Он припомнил все, что он вынес, — конечно не во всю свою жизнь, — нет; это было бы слишком много, да и напрасно, потому что все претерпенное им в Петербурге, до бегства по оброку в провинцию, он уже давно позабыл и, вероятно, даже считал несуществовавшим, как позабыл и считал никогда не существовавшим происшествие с гордановским портфелем, до сих пор ничем не оконченное и как будто позабытое самим Гордановым; и зеленое платье… странное зеленое платье, которое бросило в окно выпавший из рук его нож…
Поздний совет этот раздался в храмине упокоения Бодростина уже о самой полуночи. Зала была почти совсем темна: ее едва освещала грошовая свечка чтеца, да одна позабытая и едва мерцавшая вдалеке лампа. При такой обстановке одна из дверей большого покоя приотворилась и в нее тихо вошел Ворошилов.
Предложения из русской классики со словом «позабытый»
С этого времени образование во всех своих частях пало, а языкознание вовсе уничтожилось. Об этом в корпусе жили предания, не позабытые до той сравнительно поздней поры, с которой начинаются мои личные воспоминания о здешних людях и порядках.
Узнал, узнал он образ позабытый Среди душевных бурь и бурь войны, Поцеловал он нежные ланиты — И краски жизни им возвращены. Она чело на грудь ему склонила, Смущают Зару ласки Измаила, Но сердцу как ума не соблазнить? И как любви стыда не победить? Их речи — пламень! вечная пустыня Восторгом и блаженством их полна. Любовь для неба и земли святыня, И только для людей порок она! Во всей природе дышит сладострастье; И только люди покупают счастье!
«Давно мы не работали, Давайте — покосим!» Семь баб им косы отдали. Проснулась, разгорелася Привычка позабытая К труду! Как зубы с голоду, Работает у каждого Проворная рука. Валят траву высокую, Под песню, незнакомую Вахлацкой стороне; Под песню, что навеяна Метелями и вьюгами Родимых деревень: Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова — Неурожайка тож…
— Мало ли что старики смолоду творят, а детям не велят?.. — сказал Алексей. — То, золотая моя, дело было давнишнее, дело позабытое… Случись-ка что — вспомнит разве он про себя с Аксиньей Захаровной?..
Вернулось странное, давно позабытое ощущение собственных вен и мускулов, память о яростных безнадёжных усилиях, тщетных усилиях человека, сползающего во тьму.
<Человеком> позабыто, что он сам может на всяком шагу, даже не приметив того сам, сделать то же подлое дело, хотя в другом только виде, — в виде, не пораженном публичным позором, но которое однако же, выражаясь пословицей, есть тот же блин, только на другом блюде.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.
Из документов XV в. выясняется, что ещё несколько кремлёвских башен также имели другие названия, ныне уже почти позабытые.
Где скрывались истоки очнувшихся, острых, и в то же время щемящих, как будто знакомых, но прочно позабытых чувств?
Вернулось странное, давно позабытое ощущение собственных вен и мускулов, память о яростных безнадёжных усилиях, тщетных усилиях человека, сползающего во тьму.