После этого губернатор напрасно тщился попасть в тон к графу. Но граф счел себя положительно обиженным и уехал, не видавшись ни с кем из ухаживавших за ним сановников. Он их считал достойными большего наказания, чем самоё княгиню, которая ему стала даже серьезно нравиться, как Гаральду презиравшая его
русская дева.
Неточные совпадения
Княгиня и граф во многом могли друг другу сочувствовать. И она и он предпочитали словам
дело, и она и он видели, что
русское общество дурно усвоивает просвещение. Разница была в том, что княгиню это глубоко огорчало, а граф смотрел на все это как чужой человек, как наблюдатель, спокойно, а может быть даже и со злорадством, которое, разумеется, скрывал от княгини.
Как истый остзеец, и потому настоящий, так сказать прирожденный аристократ, граф и в самом
деле мог гордиться тем, что его дворянство не идет разгильдяйскою походкой дворянства
русского, походкою, которая обличала уже все его бессилие в ту пору, когда оно, только что исполнив славное
дело обороны отечества, имело, может быть, самое удобное время, чтоб обдумать свое будущее и идти к целям своего призвания.
Это, конечно, не достоинство, если смотреть на
дело только со стороны требований жизни гражданственной, но зато это порука в пользу любви
русского человека к тишине и созерцательному настроению, которое он ограждает своею уступчивостью по изречению: «будь ты мне как мытарь», то есть как чужой, как человек, с которым я ничем не связан, кроме закона человеколюбия.
Дело было в том, что в городе жила престарелая вдова купчиха, у которой были два сына и замужняя дочь. Старушка имела неразделенный с детьми капитал и заветное право
разделить им детей, когда сама того пожелает. Но такое желание ей, по
русскому купеческому обычаю, долго не приходило, а между тем в это время зять ее погорел.
Чтобы он любил и уважал свою жену, это было довольно трудно допустить, тем более что, по мнению очень многих людей, против первого существовали будто бы некоторые доводы, а второе представлялось сомнительным, потому что дядя, с его серьезною преданностью общественным
делам, вряд ли мог уважать брезгливое отношение к ним Александры Ярославовны, которая не только видела в чуждательстве от
русского мира главный и основной признак
русского аристократизма, но даже мерила чистоту этого аристократизма более или менее глубокою степенью безучастия во всем, что не касается света.
«Ну, как я напишу драму Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, — думал он, — а
русские девы примут ошибку за образец, да как козы — одна за другой — пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»
Мне кажется, что если бы лет сто тому назад (тогда и «разговаривать» было легче) пустили сюда русских старообрядцев и дали им полную свободу относительно богослужения,
русское дело, вообще на всех окраинах, шло бы толковее.
— Ну, уж это и в самом деле черт знает что! — разводил он руками; — словно бы ты у них для самого себя на бедность выпрашиваешь! Эдакое английское равнодушие! (майор полагал, что вообще англичане все очень равнодушны). Ведь общественный же интерес! Ведь свое же родное,
русское дело!.. Тьфу ты, что за народ нынче пошел!
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль
девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли
русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Татьяна (
русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила
русскую зиму, // На солнце иней в
день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Бывало, писывала кровью // Она в альбомы нежных
дев, // Звала Полиною Прасковью // И говорила нараспев, // Корсет носила очень узкий, // И
русский Н, как N французский, // Произносить умела в нос; // Но скоро всё перевелось; // Корсет, альбом, княжну Алину, // Стишков чувствительных тетрадь // Она забыла; стала звать // Акулькой прежнюю Селину // И обновила наконец // На вате шлафор и чепец.
Не дай мне Бог сойтись на бале // Иль при разъезде на крыльце // С семинаристом в желтой шале // Иль с академиком в чепце! // Как уст румяных без улыбки, // Без грамматической ошибки // Я
русской речи не люблю. // Быть может, на беду мою, // Красавиц новых поколенье, // Журналов вняв молящий глас, // К грамматике приучит нас; // Стихи введут в употребленье; // Но я… какое
дело мне? // Я верен буду старине.
В последнем вкусе туалетом // Заняв ваш любопытный взгляд, // Я мог бы пред ученым светом // Здесь описать его наряд; // Конечно б, это было смело, // Описывать мое же
дело: // Но панталоны, фрак, жилет, // Всех этих слов на
русском нет; // А вижу я, винюсь пред вами, // Что уж и так мой бедный слог // Пестреть гораздо б меньше мог // Иноплеменными словами, // Хоть и заглядывал я встарь // В Академический Словарь.