Неточные совпадения
Сам же князь Яков Львович не умел вознаграждать себя: он,
как говорили в
то время, «заразился глупостью Лефорта»,
то есть пренебрегал способами к самовознаграждению, а потому и не разбогател.
В доме было так принято, что если как-нибудь в разговоре кто-нибудь случайно упоминал имя князя Льва Яковлевича,
то все сию же минуту принимали самый серьезный вид и считали необходимым умолкнуть. Точно старались дать время пронестись звуку священного семейного имени, не сливая его ни с
каким звуком иного житейского слова.
К разным бедным людям ездил и их у себя принимал, а к
тем не ездил; это для них, может быть, ничего и не значило, а только он не ездил и так и в отставку вышел и в деревню удалился; так и умер, а всегда говорил: «для
того, чтобы другие тебя уважали, прежде сам в себе человека уважай», и он в себе человека уважал,
как немногие уважают.
К
тому же эта прелестная девушка в самые ранние годы своей юности вдруг совсем осиротела и, оставаясь одна на всем свете, по самому своему положению внушала к себе сочувствие и
как бы по повелению самой судьбы делалась естественным членом семьи призревших ее князей Протозановых.
Старики Протозановы так на это и смотрели, и когда сын их Лев Львович, получив чин в гвардии, приехал из Петербурга на побывку домой с
тем же пламенем любви к сиротке, с
каким четыре года
тому назад уехал,
то они только обрадовались, что это чувство, выдержав испытание, остается прочным.
Предчувствие это, перешедшее у нее в какую-то глубокую уверенность, ее не обмануло: одновременно с
тем,
как благополучным течением катилось ее для многих завидное житье,
тем же течением наплывал на нее и Поликратов перстень.
Княгиня все торопились, потому что словно она ждала
какого последнего несчастия над дединькой, и хотя сама в
то время в тягостях была (ожидаемый ребенок был мой отец), но все ходила и настаивала, чтобы скорее дом был отделан.
«Я, — говорит, — Ольга, так решила, что лишь бы он здоров сюда приехал, а
то уж мы отсюда никуда не поедем. Так здесь и будем жить,
как свекор с свекровью жили, а
то они, эти не понимающие справедливости и воли божией люди, его замучат».
Как почта получится, они ваши письма отберут, прочитают и к себе на грудь к сердцу положат, а
те мне приказывают все в огонь бросать.
«А что же, ваше сиятельство, если так,
то детям
какое накажете благословение?»
Зарубились они в рать неприятельскую в самую средину и всё кричали: «Все за мной, все за мной!», но только мало было в этом случае смелых охотников за ним следовать, кроме одного трубача!
Тот один изо всех и видел,
как дед бился, пока его самого на части изрубили. Жестоко израненный трубач выскочил и привез с собой князеву голову, которую Патрикей обмыл, уложил в дорожный берестяной туес и схоронил в глубокой ямке, под заметным крушинным кустом.
Он должен был захватить ее с собою и завезти в палату, а между
тем… бросил,
как «дар напрасный, дар случайный».
«
Как же так, если ты, — говорят, — особенно его не любил,
то почему же ты его в очевидной смерти не бросил, когда от него все отстали?»
Сделал он это в
тех целях, «чтобы, говорит, командирова новорожденного сына
как должно по военному артикулу поздравить».
И она у него, эта его рожа страшная, точно, сама зажила, только, припалившись еще немножечко, будто почернее стала, но пить он не перестал, а только все осведомлялся, когда княгиня встанет, и
как узнал, что бабинька велела на балкон в голубой гостиной двери отворить,
то он под этот день немножко вытрезвился и в печи мылся. А
как княгиня сели на балконе в кресло, чтобы воздухом подышать, он прополз в большой сиреневый куст и оттуда, из самой середины, начал их,
как перепел, кликать.
Он и вылез… Прелести сказать,
как был хорош! Сирень-то о
ту пору густо цвела, и молодые эти лиловые букетики ему всю голову облепили и за ушами и в волосах везде торчат… Точно волшебный Фавна, что на картинах пишут.
Ольга Федотовна никогда не могла примириться с
тем, что бабушка ценила поступок Грайвороны
как нечто достойное особой похвалы и благодарности, тогда
как Ольга Федотовна знала, что и она сама, и Патрикей, и многие другие люди не раз, а сто раз кряду умерли бы за князя и княгиню и не помыслили бы поставить это себе в заслугу, а только считали бы это за святой долг и за блаженство.
Как понятно мне
то, что Данте рассказывает об одном миниатюристе XIII века, который, начав рисовать изображения в священной рукописи, чувствовал, что его опытная рука постоянно дрожит от страха,
как бы не испортить миниатюрные фигуры.
Она садилась у помещиков только по повторенному приглашению, и
то не иначе,
как в детской или в какой-нибудь другой «непарадной» комнате; чаю позволяла себе выпивать из рук хозяйки не более
как две чашечки, а если ее где-нибудь в чужом доме застигала ночь,
то она или непременно просилась ночевать с нянюшками, или по крайней мере ложилась «на стульях».
Эта красота тихая, скромная, далекая от всяких притязаний на
какую бы
то ни было торжественность, величие и силу своего обаяния: она задумчива, трогательна, является
как бы только вместилищем заключенной в ней красоты духовной.
С
той поры,
как она впервые себя сознала, до
тех пор,
как сказала пред смертью: «Приими дух мой», она никогда не думала о себе и жила для других, а преимущественно, разумеется, для своей семьи.
Вся эта эпопея разыгралась еще в
то время, когда бабушка жила в Петербурге, но завершилась она браком Марии Николаевны
как раз к возвращению княгини в Протозаново. Ольга Федотовна, узнав как-то случайно Марью Николаевну, отрекомендовала ее в одной из своих вечерних бесед княгине, а
та, имея общую коллекторам страсть к приобретению новых экземпляров, сейчас же пожелала познакомиться с «героиней». (Так она с первого слова назвала Марью Николаевну, выслушав о ней доклад Ольги Федотовны.)
Марья Николаевна, возвращаясь от бабушки вечером после описанного разговора, была страшно перепугана; ей все казалось, что,
как только она сошла с крыльца, за ней кто-то следил; какая-то небольшая темная фигурка
то исчезала,
то показывалась и все неслась стороною, а за нею мелькала какая-то белая нить.
Но, однако, ответа не было, а темная фигурка, легко скользя стороною дороги, опять исчезла в темноте ночи, и только по серому шару, который катился за нею, Марья Николаевна основательно убедилась, что это была она,
то есть Ольга Федотовна, так
как этот прыгающий серый шар был большой белый пудель Монтроз, принадлежавший Патрикею Семенычу и не ходивший никуда ни за кем, кроме своего хозяина и Ольги Федотовны.
Та явилась
как лист пред травой.
И вот Ольга Федотовна, забрав это в голову, слетала в казенное село к знакомому мужичку, у которого родился ребенок; дала там денег на крестины и назвалась в кумы, с
тем чтобы кума не звали, так
как она привезет своего кума.
— Стихами или задачею: что лучше — желать и не получить, или иметь и потерять; а
то по цветам: что
какой цвет означает — верность или измену.
Она была в положении
того неопытного чародея, который, вызвав духов, не знал,
как заставить их опять спрятаться. На выручку ее подоспел Монтрозка, который, завидев ее с крыльца, подбежал к ней с радостным воем. Ольга Федотовна начала ласкать Патрикеева пуделя и, быстро вскочив на крыльцо, скрылась в темных сенях.
— Ишь вы
какой, Василий Николаич, хитрый, — шептала девушка, и вслед за
тем громко кашлянула.
— Марья Николаевна в
ту пору ее, бедную, даже видеть боялась, а мы с Патрикеем
как могли ее развлекали.
А потом
как к первым после
того каникулам пришло известие, что Вася не будет домой, потому что он в Киеве в монахи постригся, она опять забеленила: все, бывало, уходит на чердак, в чулан, где у меня целебные травы сушились, и сверху в слуховое окно вдаль смотрит да поет жалким голосом...
Никто из нас, детей, разумеется, и воображения не имел, что такое наша Ольга Федотовна могла быть этому суровому старику в тяжелой золотой шапке, которою он все
как будто помахивал. Мы только всё дергали Ольгу Федотовну потихоньку за платье и беспрестанно докучали ей расспросами, что значит
то и что значит это? На все эти вопросы она отвечала нам одно...
В этом
как бы заключался весь ответ ее себе, нам и всякому, кто захотел бы спросить о
том, что некогда было, и о
том, что она нынче видит и что чувствует.
— Красоту он, — говорила старушка, — имел такую, что хотя наш женский пол, бывало, и всякий день его видел, но, однако, когда у княгини бывали в залах для гостей большие столы,
то все с девичьей половины через коридорные двери глядеть ходили,
как он, стоя у особого стола за колоннами, будет разливать горячее.
А
как только гости вслед за княгинею парами в зал вступят и сядут, он молча глаз человеку сделает,
тот сейчас крышку с чаши долой, а он и начнет большою ложкой разливать…
Ах,
как он разливал!
то есть этак, я думаю, ничего на свете нельзя так красиво делать!
С
тех пор,
как излагал последние минуты князя и, позабыв в свечном ящике свою вольную, отыскивал трубача Грайворону, он так и остался attaché, без всякого особого названия, но с полнейшим во всем полномочием.
Чем он больше это обдумывал,
тем больше несообразности видел в этом странном поступке княгини, и, не смея сердиться на нее, он дал волю своему гневу против сына:
как он смел, молокосос, «не отпроситься».
Охотник мечтать о дарованиях и талантах, погибших в разных русских людях от крепостного права, имел бы хорошую задачу расчислить,
каких степеней и положений мог достичь Патрикей на поприще дипломатии или науки, но я не знаю, предпочел ли бы Патрикей Семеныч всякий блестящий путь
тому, что считал своим призванием: быть верным слугой своей великодушной княгине.
Такими простыми мерами,
какие мною описаны, княгиня без фраз достигла
того, что действительно вошла в народ, или,
как нынче говорят: «слилась с ним» в одном русле и стояла посреди своих людей именно
как владыка,
как настоящая народная княгиня и госпожа…
Во все время этого ожидания нуждающийся гость ходил к княгине обедать, и если он был ей по душе,
то его приглашали к ней к вечернему чаю; а впрочем, он мог без стеснения располагать собою,
как ему угодно.
Если дела должника поправлялись, княгиня радовалась; а если они всё еще были худы,
то бабушка расспрашивала, что,
как и почему? и опять помогала и деньгами и советом.
Все эти люди считали обязанностью хоть раз побывать у бабушки, и она им, разумеется, была рада, так
как у нее «гость был божий посол», но
тем не менее тут с этими «послами» иногда происходили прекурьезные расправы, которыми злополучная Марья Николаевна терзалась и мучилась беспримерно.
Бабушка зорко наблюдала за
тем,
как он «обойдется» с ее другом, и чуть замечала, что гость Марью Николаевну «проманкировал» и идет далее, она громко называла его по имени и говорила...
И ух
как не любили и боялись мы этих извинений: она их точно тонкую нить выпрядала, и все знавшие ее знали и
то, что она делает это не без умысла.
Я
как сейчас помню случай, когда дряхлый дьякон изрек мне это своеобразное определение: это был один из
тех тяжелых и ужасных случаев, с которыми в позднейшую эпоху не только ознакомилось, но почти не расставалось наше семейство.
Он сидел предо мною за самоваром в своей обширной,
как облако, рясе из темно-желтой нанки и, размахивая из-под широких пол огромнейшим смазным сапогом, все говорил мне о семинарии, где учился, об архиереях и о страшных раскольниках, и потом, смахнув на воспоминания о бабушке, вдруг неожиданно сделал ей приведенное определение, которое до
того удивило меня своею оригинальностью, что я не удержалась и воскликнула...
— А так, матушка, так… так это и было возможно, потому что куда она
как столп светила, туда и все шли, и что хотела,
то и делала.
Не в городе, не на губернаторском подворье тогда искали ума-то, а у нас в Протозанове: не посоветовавшись с бабинькою, ничего не делали; выборы приходили, все к ней прежде съезжались да советовались, и кого она решит выбрать,
того и выбирали, а другого, хоть он
какой будь, не токмо что спереду, а и с боков и сзаду расшит и выстрочен, — не надо.
— Дутики вы, дутики, больше ничего
как самые пустые дутики! Невесть вы за кем ухаживаете, невесть за что на своих людей губы дуете, а вот вам за
то городничий поедет да губы-то вам и отдавит, и таки непременно отдавит. И будете вы, ох, скоро вы, голубчики, будете сами за задним столом с музыкантами сидеть, да, кому совсем не стоит, кланяться, дескать: «здравствуй, боярин, навеки!» Срам!