Неточные совпадения
Теснота, ссоры промеж себя, ябеда с сердцов друг
на друга, сквернословие, —
такое безобразие шло, что не приведи бог!
А как помер ее муж,
так она его оплакала горькими слезами и
на могилку все ходила и голосила голосом: «Касатик ты мой миленький!
на кого же ты меня покинул?
Скажешь, бывало, кому: «Вот скоро воля будет», —
так только рукой махнет: «Это, — говорили, — улита едет, — когда-то будет!» Отвела Петровна своих сыновей и сама их к местам определила: Петьку
на четыре года, а Егорку
на шесть лет.
Собой она была не красавица, никто
на нее не заглядывался, а
таки пригожая была девушка.
«В хоромах все-таки лучше; по крайности
на глазах у меня, а от сквернословия от здешнего подальше».
Чуланчики
такие, вроде деревенских часовен, погородят из хворостового плетня, либо просто
на дворе, либо под сараем, и это называют «пуньками».
Тут и старики, тут и муж с женой, тут и девушки взрослые, все это и
на виду и
на слуху, —
такое безобразие.
А что по обапольности,
так наших мужиков было распоряженье и
на ярмарки не пускать, потому что купцы даже ездить отказывались.
Баловство было большое в нашем народе, и исстари-таки оно трясется у нас
на Гостомле.
Теперь говорю только, что у нас воровство, кажись, и за грех не почиталось; а если кто неловко украдет да поймают,
так до суда редко доходило, сейчас свой суд короткий: отомнут ребра,
так что век не человек, да и пустят
на карачках ползать.
И
такой он был благообразный,
такой миловидный, что, бывало, как положит он кому-нибудь
на голову свою бледную руку,
так и хочется поцеловать эту руку.
Пойдет один
на другого опираться: «Да мы-ста не знаем; да какие цены, бог е знает; как люди,
так и мы.
Все хотелось ему
так же, как другие, бить масло из своей конопли, потому что тут барыша бывает рубль
на рубль.
Так прошла зима, свезли масло в Орел, продали его хорошей ценою, поделили барыши, и досталось Костику
на его долю с лишком двести рублей.
Совсем стало ее одолевать удушье, а осенью, как начались туманы да слякоть, два раза
так ее прихватило, что думали, вот-вот душа с телом
на русстали.
Костик
так нахлебтался, что
на ногах не стоял и молол всякий вздор.
Тихая была девка и
на словах будто не речиста; а как нужно увернуться, чтобы кого словом не охаять,
так так умела она это сделать, что никому и невдомек, что она схитрила.
Они поцеловались, и еще по стакану выпили, и еще, и еще, и
так весь штоф высушили. Не мог Костик нарадоваться, что этим дело разъяснилось. Он все думал, что не имеет ли Прокудин какого умысла принять его не в половину, а
на малую часть или не загадает ли ему какого дела опасного. С радости все целовался пьяный брат, продавши родную сестру за корысть, за прибытки.
Костик недолго собирался.
На другой же день он вызвал сестру в чулан и объявил ей свою волю. Девка
так и ахнула.
— Молчать! — крикнул Костик и, оттолкнув сестру ногою в угол чулана, вышел вон. А Настя, как толкнул ее брат,
так и осталась
на том месте, оперлася рукой о кадушечку с мукой и все плакала и плакала; даже глаза у нее покраснели.
И жалкая она
такая была, что смотреть
на нее никак нельзя: словно тень ее ходит, а ее самой как нет, будто душечка ее отлетела.
Бывало, если отец
на кого крикнет или вздумает кого розгами наказывать, по тогдашним порядкам,
так она, как ястребок маленький,
так перед отцом и толчется: «Плясти, папа! плясти для меня!
Не раз их
так заставала барыня, и доставалось за это
на орехи и Насте и барышне, но разнять их никак не могли.
Жаль было
на нее смотреть,
так она тяжко мучилась, приготовляясь свой честный венец принять.
Опять Костика вспомнила, гармъдер поднимет, перебьет всех, —
так и пустилась
на божью волю.
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте стало еще горче, еще страшнее. «Пой с нами, пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им.
На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
— Нет, послушай, Настя! — продолжало дитя, повернувшись
на своей постельке лицом к Насте. — Мне снилось, будто
на этом лугу много-много золотых жучков — хорошенькие
такие, с усиками и с глазками. И будто мы с тобой стали этих жучков ловить, а они всё прыгают. Знаешь, как кузнечики прыгают. Всё мы бегали с тобой и разбежались. Далеко друг от друга разбежались. Стала я тебя звать, а ты не слышишь: я испугалась и заплакала.
— Ай! ай! мама, не тронь ее! — вскрикнуло дитя. Вскипела барыня и схватила
на руки дочь, а та
так и закатилась; все к Насте рвется с рук.
У нас лягушек очень много в прудах,
так как эти лягушки раскричатся вечером, то говорят, что это они баб передразнивают: одна кричит: «Где спала! где спала!» — а другая отвечает: «Сама какова! сама какова!» Впрочем, это
так говорят, а уж
на самом деле баба бабу не выдает: все шито да крыто.
Только стариков
так иной раз выводят
на чистую воду.
Колокол пошел, но
на половине горки народ стал отдохнуть. Тут, разумеется, сейчас смехи да пересмешки: кто как вез; да кто надюжался, кто лукавил. Шутили
так, отдыхаючи.
Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где был готов завтрак и новая попойка. Но тут же были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что
на молодых напущено и что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако
так ли не
так, а опять веселья не было, хотя подпили все опять
на порядках.
Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В руках у Насти была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней прежние подруги, и
на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною рукою большого глинистого гусака, а под другою
такого же пера гусыню.
Это
так делал он с своими детьми: поднимет ребенку рубашечку
на голову, завяжет над головою подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку.
Как ночь приходит,
так у нее то лихорадка, то живот заболит, и лежит
на печке, даже дух притаит.
Оттого-то, как отольется иной бабочке житьецо желтенькое,
так терпит-терпит, сердечная, да изловчится как-нибудь и закричит
на голоса, — ну и посвободнее будто станет.
Домна ничего не отвечала, но
так двинула горшки, что два из них слетели с полки
на пол и разбились вдребезги.
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом
на его лошади, а сзади в других санях
на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель улеглась, и светлый месяц, стоя высоко
на небе, ярко освещал белые, холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись в тулуп, и они оба молчали.
— Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! — начал было Савелий; но Костик, услыхав
такой приступ, прикинулся спящим, ничего не ответил. Он лежал, то злясь
на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг
на друга.
— И
так обойдется, — подтвердила жена, ставя
на таган чугунчик с водою.
— Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги,
так и мерин бы чалый
на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид некрещеный тянул.
— Давал
на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
— Э! стой, дядя, не балуй! — сказала кузнечиха. — У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну,
так дадут другу любезному
такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь,
на какой бок переворачиваться.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако
на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня.
На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
— К тебе, — едва выговорила Петровна. — Слухи все
такие, словно в бубны бубнят… каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит… просто слушать срам. «Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!» Я знаю, что это неправда, да ведь
на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! — договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
На дворе
так хорошо, что не входил бы под крышу.
Часто с Настею стали повторяться с этого раза
такие припадки. Толковали сначала, что «это брюхом», что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел
на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.
— И испорчена она, судари вы мои, — сказал знахарь, — злою рукою и большим знахарем,
так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен
на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
Стала Настя
такая мудреная, что чуть
на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести, или невзначай чем стукнет, она
так вся и задрожит.
Григорий, по отцовскому приказанию, схватил жену под плечи и не давал ей пятиться. Настя вскрикнула еще громче и рванулась
так, что трое насилу ее удержали, но тотчас же стихла и опустилась
на держащие ее руки. Священник накрыл больную епитрахилью и окончил чтение заклинаний.