Неточные совпадения
Совсем нет: истории, подобные моей, по частям встречаются во множестве современных романов — и я, может
быть, в значении интереса новизны не расскажу ничего такого нового, чего бы не знал или даже не видал читатель, но я
буду рассказывать
все это не так,
как рассказывается в романах, — и это, мне кажется, может составить некоторый интерес, и даже, пожалуй, новость, и даже назидание.
Для моих родных и домашних навсегда осталось тайною:
как я очутился за окном. Прислуга, смотрению которой я
был поручен, уверяла, что меня сманул и вытянул за окно бес; отец мой уверял, что виною
всему мое фантазерство и распущенность, за которые моя мать терпела вечные гонения; а мать… она ничего не говорила и только плакала надо мною и шептала...
Я лучше и яснее
всего в жизни помню вечер этого дня: я лежал в детской, в своей кроватке, задернутой голубым ситцевым пологом. После своих эквилибристических упражнений я уже соснул крепким сном — и, проснувшись, слышал,
как в столовой, смежной с моею детскою комнатой, отец мой и несколько гостей вели касающуюся меня оживленную беседу, меж тем
как сквозь ткань полога мне
был виден силуэт матери, поникшей головой у моей кроватки.
— Учись, братец,
всему полезному, а то, если
будешь такой пустозвон,
как отец, так я тебя в уланы отдам.
Платить нам
было не из чего, так
как все наше имущество заключалось в небольших пожитках да тех старых трубах, которые
были свалены в амбаре взамен взятых на место их новых.
Я, впрочем, не помню,
как шли
все эти переговоры и сделки, потому что едва ли не первым делом моей матери после того,
как она овдовела,
было отвезти меня в Петербург, где, при содействии некоторых доброжелателей, ей удалось приютить меня в существовавшее тогда отделение малолетних, откуда детей по достижении ими известного возраста переводили в кадетские корпуса.
Последнее слово нас
было на минуту смутило, но, взглянув в глаза стоявших против нас развернутым фронтом кадет, мы увидели, что слова эти несправедливы, что «
весь корпус» на нас действительно «смотрит», но смотрит совсем не
как на недостойных товарищей, а, напротив, «
как на героев», и когда нам дозволено
было проститься с остающимися камрадами, то мы с таким жаром бросились в объятия друг другу, что нас нелегко
было разнять.
О боже,
каким неописанным восторгом
была полна душа моя при одной мысли, что я
все это увижу!
Через час мы
все были пьяны, и не знавшие что с нами делать мужики запрягли парою одну из своих крытых телег, упаковали нас туда
как умели и отвезли в корпус.
Солдаты начали выносить наши пожитки и размещать их по телегам, кто к которой
был расписан. Шум, говор, беготня, движение —
все это при моей больной с похмелья голове представлялось мне
как волны хаоса.
Нас в повозке помещалось восемь человек, но
как мы
были все люди небольшие и покладливые, а к тому же и пожитками не обремененные, то особого стеснения не чувствовали.
Этот товарищ
был из тех, которые подавали надежду сделаться щеголями и франтами, — и два часа времени, проведенные им в разлуке с нами в доме своего отца, безмерно подвинули в нем вперед эту наклонность. Он звал нас приветливо, но с заметною небрежностью, и говорил с нами не слезая с дрожек, на которых сидел в щеголеватом новом платье, с тросточкою в руках, — тогда
как мы толпились вокруг него
все запыленные и в истасканных дорожных куртках.
— Только, приглашая вас к себе в дом, я надеюсь, что вы понимаете, что вам надо
будет привести себя в порядок и хорошенько приодеться, а не валить толпою
как попало; у нас
будут гости и
будут танцевать: вот я для этого даже сейчас и еду купить себе и сестре перчатки. Советую
всем вам, кто хочет танцевать, тоже запастись хорошими перчатками, — иначе нельзя.
— Да одна ли сестра — верно,
будет и еще много дам! — воскликнули разом несколько голов после того,
как товарищ покатил, обдав нас целым облаком пыли, — и
все мы кинулись к своим узелкам, в которых
был увязан наш штатский гардероб, построенный военным портным.
В этой умеренности мною, по счастию, руководило правило, по которому нам на балах запрещалось делать с дамами более одного тура вальса, — и то изо
всей нашей компании знал это правило один я, так
как на кадетских балах для танцев с дамами отбирались лучшие танцоры, в числе которых я всегда
был первым. А не знай я этого, я, вероятно, закружился бы до нового неприличия, или по крайней мере до тех пор, пока моя дама сама бы меня оставила.
— Надо же
быть таким пошлым дураком,
как ты, чтобы, войдя в зал, начать прикладываться к ручкам
всех дам, и потом еще вальсировать в три па и без перчаток… Это можно в корпусе, но в свете так не поступают.
От этой радости я просто
был как в чаду и целый вечер ни с кем не танцевал ни одного танца, а
все смотрел из-за мужчин на нее.
Возвратясь с вечера, который нам показался прекрасным балом, я во
всю остальную ночь не мог заснуть от любви, и утро застало меня сидящим у окна и мечтающим о ней. Я обдумывал план,
как я стану учиться без помощи учителей, сделаюсь очень образованным человеком и явлюсь к ней вполне достойный ее внимания. А пока… пока я хотел ей написать об этом, так
как я
был твердо уверен, что одна подобная решимость с моей стороны непременно должна
быть ей очень приятна.
Нам, впрочем, это
было все равно, потому что помещением для нас,
как я выше сказал, во
всю дорогу служила повозка, а расстояния для нас тогда не существовали, да и притом для нас в Москве всякое место
было свято и интересно.
Все это нас ужасно смутило: нам представлялось и жалостное наше путешествие на несчастной паре вместо тройки, и потом нам чрезвычайно жалко
было обреченной на съедение медведю лошади, так
как мы уже успели сильно сдружиться с Кириллиными конями — и особенно с левым буланым мерином, у которого
был превеселый нрав, дозволявший ему со
всех, кто к нему подходил, срывать шапки, и толстая широкая спина, на которой мы по очереди сиживали в то время, когда буланый
ел на покорме под сараями свой овес.
Я, может
быть, дурно делаю, вдаваясь во
все мелочи нашего первого путешествия, но, во-первых,
все это мне чрезвычайно мило,
как одно из самых светлых моих юношеских воспоминаний, а во-вторых, пока я делал это путешествие, оно, кажется, не знаю почему, делало грунт для образования моего характера, развитие которого связано с историею бедствий и злоключений моей последующей жизни.
Три дня после выезда нашего из Москвы он
все спал: спал на стоянках, спал и дорогою — и с этою целию, для доставления большего удобства себе, никого не подсаживал в беседку, а лежал, растянувшись вдоль обоих мест на передке. Лошадьми же правил кто-нибудь из нас, но, впрочем, мы это делали более для своего удовольствия, так
как привычные к своему делу кони сами знали, что им
было нужно делать, и шли своею мерною ходою.
Я, конечно, знал, что
все люди смертны, но я… все-таки думал, что такое солидное дело,
как умирание, должно происходить с некоторою подготовкою, вроде того
как было с отцом, апоплексическому удару которого предшествовал нравственный удар.
В этой деревне ни один проезжий или прохожий не останавливались —
как потому, что здесь буквально не
было житья в человеческом смысле, так и потому, что
все население этих разоренных дворов пользовалось ужаснейшею репутациею.
Путешествуя далее до ночлега, он останавливался уже у всякой корчмы и
все пил «чвертку красненькой», причем несколько раз снова начинал нам объяснять,
как он умен и предусмотрителен в том отношении, что дал зарок богу не
пить простой белой водки, а насчет «цветной или красненькой ничего касающего не обещал». Это его так утешило и придавало ему такую отвагу, что он даже утверждал, что бог с него «никакой правы не имеет взыскивать насчет того, о чем у них договора не
было».
Он, вероятно, оступился и попал в один из глубоких тинистых омутков, которых в этой реке чрезвычайно много; а может
быть, с ним случился удар, так
как все мы после королевецкой оргии все-таки
были еще немножко пьяны.
Не знаю,
как бы я отнесся к такому нечестному и наглому требованию при других обстоятельствах, но в эту пору я
был рад всякой новой каре — и с удовольствием отдал
все свои деньги до последней копейки, так что «кату» уже пришлось дополнить очень немного.
Я хотел бы написать об этом матушке, но мне показалось, что она,
как близкое лицо, не перенесет
всего ужаса,
каким должна
была объять ее чистую душу моя исповедь.
О,
какое это
было сладостное воспоминание! я почувствовал в сердце болезненно-сладкий укол, который, подыскивая сравнение, могу приравнивать к прикосновению гальванического тока; свежая, я лучше бы хотел сказать: глупая молодая кровь ртутью пробежала по моим жилам, я почувствовал, что я люблю и, по
всей вероятности, сам взаимно любим…
В святой простоте ума и сердца, я, находясь в преддверии лабиринта, думал, что я уже прошел его и что мне пора в тот затон, куда я,
как сказочный ерш, попал, исходив
все океаны и реки и обив
все свои крылья и перья в борьбе с волнами моря житейского. Я думал, что я дошел до края моих безрассудств, когда только еще начинал к ним получать смутное влечение. Но
как бы там ни
было, а желание мое удалиться от мира
было непреложно — и я решил немедленно же приводить его в действие.
Я весьма несмело объяснил с замешательством, зачем пришел. Инок слушал меня,
как мне показалось с первых же моих слов, без всякого внимания, и во
все время — пока я разъяснял мрачное настроение души моей, требующей уединения и покоя, — молча подвигал то одну, то другую тарелку к своей гостье, которая
была гораздо внимательнее к моему горю: она не сводила с меня глаз, преглупо улыбаясь и чавкая крахмалистый рахат-лукум, который лип к ее розовым деснам.
— Если
будет предел, то и зенисся, и
будет у тебя орден с энта сторона до энта сторона, а одна не поместится и тут на шее повиснет, а
все церный клобук попадес, — уверял он меня напоследях, и уверял,
как я теперь вижу, чрезвычайно прозорливо и обстоятельно; но тогда я его словам не поверил и самого его счел не за что иное,
как за гуляку, попавшего не на свое место.
Я боялся,
как бы после
всего этого мне не довелось еще открыть, что и мать моя, может
быть, не совсем такое глубокое и возвышенно-благородное создание,
каким я себе ее воображал.
Нежно-прозрачное лицо ее теперь
было желто — и его робко оживлял лихорадочный румянец, вызванный тревогою чувств, возбужденных моим прибытием; златокудрые ее волосы,
каких я не видал ни у кого, кроме путеводного ангела Товии на картине Ари Шефера, — волосы легкие, нежные и в то же время какие-то смиренномудрые, подернулись сединою, которая покрыла их точно прозрачною дымкой; они
были по-старому зачесаны в локоны, но этих локонов
было уже немного — они уже не волновались вокруг
всей головы,
как это
было встарь, а только напоминали прежнюю прическу спереди, вокруг висков и лба, меж тем
как всю остальную часть головы покрывала черная кружевная косынка, красиво завязанная двумя широкими лопастями у подбородка.
Особенно же меня удивила ее прозорливость, с
какою она словно читала в уме моем и тотчас спешила разъяснить
все, что мне
было неясно.
Но что
всего более на меня действовало — и действовало благотворнейшим образом — это определенность ее суждений, полных, точных, основательных, так что к ним не нужно
было просить у нее никаких прибавлений, точно так же
как от них ничего нельзя
было бы отнять без ущерба их полноте и положительности.
Нет нужды, что в нем не
будет эффектных crescendo [Усиление звучности (итал.; муз. термин).] и forte, [Громко, в полную силу звука (итал.; муз. термин).] а
все просто и плавно,
как бесстрастный диалог. Я его упомнил
весь, от слова до слова, в течение очень многих лет, а это несомненное ручательство, что в нем
есть нечто, способное врезаться в память.
— Ты
будешь спать вот там, — сказала матушка, указав мне на небольшую комнату влево от гостиной, где мы
пили чай, — а вот здесь направо — точно такая же моя комната. Тут
все наше помещение,
каким мы можем располагать, и нам большего не нужно, — миллионы людей, гораздо более нас имеющие права на большие удобства, лишены и таких. Это очень жалко, но пособить этому не в наших силах, а притом же это, верно, так нужно и так угодно богу.
А труды эти
были еще не
все исчислены: у нее еще
был supplément [Дополнение (франц.).] моего дня, который она оставляла pour la bonne bouche. [На закуску (франц.).] Supplément этот заключался в том, что в восьмом часу к нам
будет ежедневно заходить дочь моего профессора Ивана Ивановича, молодая девушка Хариточка, о которой maman отозвалась с необыкновенною теплотою,
как о прелестнейшем во
всех отношениях создании.
— Ты и не можешь этого помнить, потому что я училась им в самые последние годы в Лифляндии. У меня там почти не
было никакого дела, — и я, чтобы не скучать, нашла удовольствие заниматься двумя этими языками, которые теперь, кроме удовольствия знать их, доставляют мне и пользу: я могу им выучить тебя, а это не шутка — так
как без них перед тобою никогда бы не открылся во
всей полноте прелестный классический мир с его нерушимыми образами и величавым характером его жизни.
—
Все это точно
было уже бог знает
как давно, да даже
всего этого
как будто бы и совсем не
было.
На меня отовсюду веяло здоровым стремлением к неутомимой, энергической деятельности и любовью к созерцательной мудрости, — и чистый источник
всего этого
было столь близкое мне существо,
как моя мать.
Мы вышли под руку,
как пара совершенно равных друг другу людей. Мой рост уже совершенно позволил мне вести ее под руку: я
был кавалер, она моя дама, — и, вспоминая теперь
всю прошедшую жизнь мою, я уверен, что рука моя, на которую впоследствии опиралось немало дам, никогда уже не вела женщины столь возвышенной и прекрасной, несмотря на тогдашние тридцать шесть лет, которые имела моя превосходная мать.
Когда мы с матушкой вышли для первой прогулки моей по Киеву, день
был пасмурный, но очень тихий и приятный. На зданиях и на
всех предметах лежал мягкий и теплый серо-желтоватый колорит.
Все имело свой цвет, но,
как говорят живописцы,
все по колерам
было точно слегка протерто умброю.
Мне
было как нельзя лучше видно
все ее лицо, обращенное в ту сторону, откуда я наблюдал ее.
Свет падал на обе эти фигуры неровно: опущенное книзу лицо матушки
было в мягком спокойном полутоне, меж тем
как голова и
вся фигура Альтанской точно горели в огне.
Теперь я видел
весь овал ее немножко продолговатого лица и поражен
был строгою гармоничностью его линий и горячо-бледным матовым цветом щек, по которым,
как бриллиант, искрились и играли перед огнем две слезинки.
Не успела матушка меня ему представить,
как он сию же минуту заговорил со мною точно со старинным другом, и притом с таким, который во
всем был ему по
всему равен.
Всего более в эту пору меня занимало, что я по глубокому и,
как после оказалось, совершенно безошибочному предчувствию попал в самый центр сокровеннейших тайн двух милых мне женщин, из которых притом одна
была моя мать.
— Ну, уж я думаю! Не притворяйся, брат, умником-то! Что там может
быть приятного с профессорами? А к нам к отцу вчера пришли гости, молодые чиновники из дворянского собрания и из гражданской палаты, и
все говорили,
как устроить республику.