Неточные совпадения
Я не имел
более ни времени, ни случая наблюдать отношения моих родителей, потому что отец мой скоропостижно умер на другой день после описанной мною сцены. С этого и началась
та катастрофа, о которой я сказал в конце предыдущей главы.
Масса описаний темных сторон нашей школьной жизни так велика, что я не вижу нужды увеличивать ее своими рассказами,
тем более что я не могу сказать ничего нового и… должен сознаться, что я все-таки чувствую благодарность к этому заведению, которое призрело и воспитало меня так, как оно могло и как умело.
Но, несмотря на
то, что мы соблюли обычай, указанный нам Кириллою, и, войдя к Ивану Ивановичу Елкину, совершили в честь его возлияние, путь наш не спорился: мы ехали, разумеется, шагом, делая не
более пятидесяти верст в день, с передневками через два дня в третий.
Волосатин, за которым мы послали человека, не выходил к нам, и его невозможно было ждать, потому что, по словам лакея, он танцевал, — невозможно было и стоять без толку и движенья в передней,
тем более что какой-то пожилой господин, которого мы все приняли за хозяина, проходя через переднюю в зал, пригласил нас войти и, взойдя сам впереди нас, поцеловал руки двух дам, сидевших ближе ко входу.
В этой умеренности мною, по счастию, руководило правило, по которому нам на балах запрещалось делать с дамами
более одного тура вальса, — и
то изо всей нашей компании знал это правило один я, так как на кадетских балах для танцев с дамами отбирались лучшие танцоры, в числе которых я всегда был первым. А не знай я этого, я, вероятно, закружился бы до нового неприличия, или по крайней мере до
тех пор, пока моя дама сама бы меня оставила.
Ну да, я сам знал, что сделал ужасный и непростительный поступок и достоин за
то всякой кары, а потому и не возражал и не обижался дружеским выговором,
тем более что все это была такая мелочь в сравнении с любовью, которою я пламенел к его прекрасной и доброй сестре, которая (это очень большой секрет) сама ангажировала меня на мазурку.
— К
тому же сестра Волосатина мне нравилась своим поведением; она не вертелась, как все девицы, а все
более сидела со старушками и добродушно сносила тормошения беспрестанно подбегавшей к ней кучерявой брюнетки, к которой несколько из моих товарищей относились с ангажементами и получали отказ.
Пропив один день, он продолжал
то же самое и на другой и все
более и
более входил в стих — и, досадуя, что его никто не потчует, возымел намерение «хорошо проучить чертовых хохлов», которые, по его мнению, были до жалости глупы.
Мы приехали в городок Борзну, на который теперь
более тоже не лежит главный путь к Киеву. Эта Борзна — до жалости ничтожный и маленький городок, при первом взгляде на который становится понятен крайний предел
того, до чего может быть мелка жизнь и глубока отчаянная скука. Не тоска — чувство тяжелое, но живое, сочное и неподвижное, имеющее свои фазы и переходы, — а сухая скука, раздражающая человека и побуждающая его делать
то, чего бы он ни за что не хотел сделать.
После некоторых соображений мне начало казаться, что это не совсем позволительно, — и чем я
более размышлял,
тем эта непозволительность становилась все яснее и возмутительнее.
Но в
те юные годы и при тогдашней моей невежественности и неопытности я ничего этого не понимал и пророчества отца Диодора пустил по ветру вместе со всеми его нескладными рассказами о его братьях, отличавшихся в пехоте, при пушках, и во флоте, и о всей греческой храбрости и о находчивой политичности знаменитого, но уже
более не существующего в России греческого балаклавского баталиона.
Она при этом слегка наморщила свой античный лоб и подавила вздох, который свидетельствовал, что она искренне смущается
тем, что у нее с сыном есть для двоих три комнатки, между
тем как у других,
более нас достойных, — этого нет.
Но что всего
более делало их похожими друг на друга — это
та же прямолинейная бровь.
Я этому несколько удивился, потому что венгерцы, в моем тогдашнем понимании, были
те люди, которые носят по селам лекарственные снадобья да янтарные четки и крестики; но Пенькновский разъяснил мне, что есть еще и другие венгерцы — очень храбрые, и что вот с теми-то он как нельзя
более заинтересован в их революции.
— Между
тем, мне кажется, я сделал все, — продолжал Серж, — ты желала, чтобы я помирился с тетками, и я для тебя помирился с этими сплетницами… И даже
более: ты хотела, чтобы в течение года, как мы любим друг друга, с моей стороны не было никакой речи о нашей свадьбе. Я знал, что это фантазия; вам угодно было меня испытать, удостовериться: люблю ли я вас с такою прочностию, какой вы требуете?
И вслед за
тем maman, как будто пожелав еще
более пояснить сказанное мне живым примеров, улыбнулась и добавила...
Меня обуревали самые смешанные чувства: я был рад, что ненавистное письмо, которого я так долго ждал и опасался, — теперь мне уже
более не страшно; я чувствовал прилив самых теплых и благодарных чувств к матери за деликатность, с которою она освободила меня от тяжких самобичеваний за это письмо, представив все дело совсем не в
том свете, как оно мне представлялось, — а главное: я ощущал неодолимые укоры совести за
те недостойные мысли, какие я было начал питать насчет материного характера.
Сам генерал не обращал на меня ни малейшего внимания, а ближайшее мое начальство (купно до столоначальника) всячески мне вольготило, конечно не потому, чтобы
тем хотели сберечь мне мое время для других,
более приятных и полезных занятий, а с другою целию, которой я тогда не понимал.
Когда матушка высказывала мысли, подобные
тем, какие мною приведены выше по поводу разговора о Пенькновском, профессор обыкновенно отходил с своею табакеркою к окну и, казалось, думал совсем о другом, но уловив какое-нибудь одно слово, вдруг подбирал к нему
более или менее удачную рифму и отзывался шутливо в стихотворной форме, вроде...
Альтанскнй был ученый бурсак, матушка — просвещенная баронесса; эта разница лежала между ними всегда при всем видимом сходстве их убеждений и при несомненном друг к другу уважении. Старый ученый считал мою мать женщиною, выходящею далеко вон из ряда, но… все-таки иногда давал ей свои рифмованные ответы, смысл которых обозначал, что он считает
то или другое ее положение не достойным ответа
более серьезного.
Мучась
тем, что я не могу полюбить ее
более, чем умею, я чувствовал безмерную радость, когда брал из рук почталиона и подавал ей в неделю раз письмо из Петербурга, надписанное по-русски, но высоко-немецким почерком: я по предчувствию и по наведению знал, что эти письма приходят от Филиппа Кольберга, — и мудрено было, чтобы я в этом ошибался, потому что при появлении каждого такого письма, приходившего с немецкою аккуратностию в воскресный день, раз в неделю, maman теряла свою внешнюю спокойность — и, перечитывая написанное по нескольку раз, погружалась в тихое, но восторженное созерцание или воспоминание чего-то чудно-прекрасного и… была счастлива.
— К
тому же, — добавила она, — если бы ты теперь был
более со мною, а менее с Иваном Ивановичем,
то помимо
того, что я не могу принести для твоего развития
той пользы; какую приносит он, но мы с тобою поступили бы неблагодарно по отношению к такому достойному старику, как Альтанский, и огорчили бы его.
Христя тоже смеялась, но maman казалась смущенною и, ничего не ответив, заговорила о чем-то с Альтанским. Ей, кажется, очень не хотелось, чтобы Пенькновский продолжал свой рассказ, и
тем более, чтобы он повторял его при Альтанском; но мой друг был не из таковских, чтобы его удержать, — и чуть только я успел ему заметить, что давно его не видал, как он сейчас же захохотал и понес...
Мать моя была не одна возмущена
тем, что Б. провел за усы киевского Кошута, — Альтанскому это было еще
более противно; но как матушка этим возмущалась,
то Альтанский старался скрыть свое негодование и рифмовал «отец, молодец, наконец и ларец».
Вообще прятанье сделалось у Христи какою-то страстью и наводило на меня лично очень неприятное впечатление: укрывающаяся Христя была точно олицетворение нечистой совести, что вовсе не шло к ней,
тем более что она, судя по ее недавнему объяснению с maman, считала свою совесть совершенно чистою.
Так прошло
более месяца, как вдруг случились у нас два происшествия: первое заключалось в
том, что к родным Сержа пришла будто бы весть, что он в Петербурге имел неприятную историю с братом своей жены и опасно занемог. При рассказах об этом чего-то, очевидно, умышленно не договаривали, и в городе от этих недомолвок пошли толки, что у Сержа была дуэль и что он опасно ранен. Жена его немедленно поскакала в Петербург.
Я вышел в зал и увидел перед собою представительного Пенькновского, ощутил всю трудность возложенного на меня поручения,
тем более что не знал, чем оно вызвано. Одну минуту мне пришло в голову, уж не сделал ли он предложения моей maman, но, вспомнив, что он в последнее время усвоил себе привычку говорить с женщинами с особенной тихой развязностью, я счел свою догадку преждевременной и просто попросил его в свою комнату.
Мы по этому случаю так много смеялись и были так веселы, что и не думали ни о положении Христи, ни о
том, что над самими над нами, может быть, тоже висит какая-нибудь внезапность, способная переконфузнть нас
более, чем замужество одной старухи сконфузило Пенькновского и в
то же время дало ему счастливую мысль самому скорее жениться на другой.
Поневоле освободясь от книг, я сопричащался к жизни чужих мне людей и нашел это очень приятным,
тем более что куда я ни появлялся и с кем ни сходился, мне казалось, что все меня очень ласкали и любили.
Меня это немножко досадовало,
тем более что я, со свойственною мне страстностью, весь предался работе и не заметил, как, словно тать в нощи, подкрался день моего отъезда назад, в великолепно скучающий Киев, к моей чинной и страдающей матери, невозмутимому и тоже, кажется, страдающему профессору Альтанскому и несомненно страдающей, хотя и смеющейся Христе.
Минуты этого отъезда, равно как и всего этого путешествия, я никогда не позабуду. По самым странным стечениям обстоятельств этот выезд был моим исходом из отрочества в иной период жизни, который я опишу когда-нибудь,
более собравшись с силами, а теперь, подходя к этому рубежу, намечу только
ту странную встречу в Кротове, которая была для меня вехою, указавшею мне новый путь и новые страдания.
Я боялся не только встать, но даже пошевельнуться, а меж
тем лунный свет все становился слабее, и видение темнело и меркло и словно переносилось со стены внутрь души моей: я стал припоминать, как я был неправ против матери; как я тяготился даже ее чистотою и неотступным ко мне вниманием, — словом, как мне хотелось выйти из-под ее опеки, и… мне вдруг показалось, что я из-под нее вышел, что матери моей
более нет во всем ее существе, а она остается только в моей памяти, в моем сознании и в моем сердце.
— Я Кольберг, я
тот, которого мать ваша считает своим другом, но теперь пока это все: пока
более ни слова. Слушайте меня: мы здесь одни, во всем имении нет ни хозяина, ни управителя, ни Лаптева, который привел вас; все они разъехались кто куда: я один ждал вас и дождался. За все это я попрошу у вас повиновения.