Неточные совпадения
Говорю лакею: «Милостивый государь!
сам ты, говорю, служащий человек,
сам, сказываю, посуди, голубчик, ведь свое, ведь жалко мне!» А он мне в ответ: «Что, говорит, жалко, когда у нее привычка
такая!» Вот тебе только всего и сказу.
— А что, батюшка, мне выводить! Не мое дело никого выводить, когда меня
самоё выводят; а что народ плут и весь плутом взялся, против этого ты со мной, пожалуйста, лучше не спорь, потому я уж, слава тебе Господи, я нонче только взгляну на человека,
так вижу, что он в себе замыкает.
Домна Платоновна росту невысокого, и даже очень невысокого, а скорее совсем низенькая, но всем она показывается человеком крупным. Этот оптический обман происходит оттого, что Домна Платоновна, как говорят, впоперек себя шире, и чем вверх не доросла, тем вширь берет. Здоровьем она не хвалится, хотя никто ее больною не помнит и на вид она гора горою ходит; одна грудь
так такое из себя представляет, что даже ужасно, а
сама она, Домна Платоновна, все жалуется.
Нрава Домна Платоновна была
самого общительного, веселого, доброго, необидчивого и простодушно-суеверного. Характер у нее был мягкий и сговорчивый; натура в основании своем честная и довольно прямая, хотя, разумеется, была у нее, как у русского человека, и маленькая лукавинка. Труд и хлопоты были сферою, в которой Домна Платоновна жила безвыходно. Она вечно суетилась, вечно куда-то бежала, о чем-то думала, что-то
такое соображала или приводила в исполнение.
— На свете я живу одним-одна, одною своею душенькой, ну а все-таки жизнь, для своего пропитания, веду
самую прекратительную, — говорила Домна Платоновна: — мычусь я, как угорелая кошка по базару; и если не один, то другой меня за хвост беспрестанно
так и ловят.
— Ну, всех, хоть не всех, — отвечает, — а все же ведь ужасно это как, я тебе скажу, отяготительно, а пока что прощай — до свиданья: люди ждут, в семи местах ждут, — и
сама, действительно,
так и побежит скороходью.
Домна Платоновна сватала, приискивала женихов невестам, невест женихам; находила покупщиков на мебель, на надеванные дамские платья; отыскивала деньги под заклады и без закладов; ставила людей на места вкупно от гувернерских до дворнических и лакейских; заносила записочки в
самые известные салоны и будуары, куда городская почта и подумать не смеет проникнуть, и приносила ответы от
таких дам, от которых несет только крещенским холодом и благочестием.
Но, несмотря на все свое досужество и связи, Домна Платоновна, однако, не озолотилась и не осеребрилась. Жила она в достатке, одевалась, по собственному ее выражению, «повбжно» и в куске себе не отказывала, но денег все-таки не имела, потому что, во-первых, очень она зарывалась своей завистностью к хлопотам и часто ее добрые люди обманывали, а потом и с
самыми деньгами у нее выходили какие-то мудреные оказии.
Пошло это у нее
так, что не проникнуть куда бы то ни было Домне Платоновне было даже невозможно: всегда у нее на рученьке вышитый саквояж с кружевами,
сама она в новеньком шелковом капоте; на шее кружевной воротничок с большими городками, на плечах голубая французская шаль с белою каймою; в свободной руке белый, как кипень, голландский платочек, а на голове либо фиолетовая, либо серизовая гроденаплевая повязочка, ну, одним словом, прелесть дама.
— Скажи ты мне, — говорила она, — что это
такое значит: знаю ведь я, что наши орловцы первые на всем свете воры и мошенники; ну, а все какой ты ни будь шельма из своего места, будь ты хуже турки Испулатки лупоглазого, а я его не брошу и ни на какого
самого честного из другой губернии променять не согласна?
Домна Платоновна знала ужасно много
таких полковниц в Петербурге и почти для всех их обделывала
самые разнообразные делишки: сердечные, карманные и совокупно карманно-сердечные и сердечно-карманные.
— Ну, вот и знай ее, какая
такая есть госпожа Домуховская не из
самых полячек, а нашей веры. Не знаю, — говорю, — Домна Платоновна; решительно не знаю.
Месяца два я у нее не была. Хоть и жаль было мне ее, но что, думала себе, когда своего разума нет и
сам человек ничем кругом себя ограничить не понимает,
так уж ему не поможешь.
— Ну, нет; через несколько времени пошел у них опять карамболь, пошел он ее опять что день трепать, а тут она какую-то жиличку еще к себе, приезжую барыньку из купчих, приняла. Чай ведь
сам знаешь, наши купчихи, как из дому вырвутся, на это дело препростые… Ну, он ко всему же к прежнему да еще почал с этой жиличкой амуриться — пошло у них теперь
такое, что я даже и ходить перестала.
Только тринадцатого сентября, под
самое воздвиженье честнбго и животворящаго креста, пошла я к Знаменью, ко всенощной. Отстояла всенощную, выхожу и в
самом притворе на паперти, гляжу — эта
самая Леканида Петровна. Жалкая
такая, бурнусишко старенький, стоит на коленочках в уголочке и плачет. Опять меня взяла на нее жалость.
«Нет, — говорю, — душечка, мне тебя хоша и очень жаль, но я к тебе в Дисленьшину квартиру не пойду — я за нее, за бездельницу, и
так один раз чуть в квартал не попала, а лучше, если есть твое желание со мной поговорить, ты
сама ко мне зайди».
Сами козами в горах
так и прыгают, а муж хоть и им негож,
так и другой не трожь».
Всё, я думаю, и он
такой же
самый, как и все: костяной да жильный.
А ты бы, — говорю, — лучше бы вот
так об этом сообразила, что ты, женщиной бымши, себя не очень-то строго соблюла, а ему, — говорю, — ничего это и в суд не поставится, — потому что ведь и в самом-то деле, хоть и ты
сам, ангел мой, сообрази: мужчина что сокол: он схватил, встрепенулся, отряхнулся, да и опять лети, куда око глянет; а нашей сестре вся и дорога, что от печи до порога.
— Ну-с, вот и эта, милостивая моя государыня, наша Леканида Петровна, после
таких моих слов и говорит: «Я, — говорит, — Домна Платоновна, ничего от мужа не скрою, во всем
сама повинюсь и признаюсь: пусть он хоть голову мою снимет».
А он это — не то как какой ветреник или повеса — известно, человек уж в
таком чине — любил, чтоб женщина была хоть и на краткое время, но не забымши свой стыд, и с правилами; ну, а наши питерские, знаешь, чай,
сам, сколько у них стыда-то, а правил и еще того больше: у стриженой девки на голове волос больше, чем у них правил.
Рассуждаю я, взявши у него эти деньги, что хотя, точно, у нас с нею никогда разговора
такого, на это похожего, не было, чтоб претекст мне ей
такой сделать, ну только, зная эти петербургские обстоятельства, думаю: «Ох, как раз она еще, гляди, и
сама рада, бедная, будет!» Выхожу я к ней в свою в маленькую комнатку, где мы сидели-то, и говорю: «Ты, — говорю, — Леканида Петровна, в рубашечке, знать, родилась.
«Виновата я, Домна Платоновна.
Сами вы посудите,
такое предложение».
«Как же, мол, ты их, сударыня, заработаешь? Вот был случай, упустила, теперь
сама думай; я уж ничего не придумаю. Что ж ты
такое можешь работать?»
Смотрю опять на Домну Платоновну — ничего в ней нет
такого, что лежит печатью на специалистках по части образования жертв «общественного недуга», а сидит передо мною баба
самая простодушная и говорит свои мерзости с невозмутимою уверенностью в своей доброте и непроходимой глупости госпожи Леканидки.
«
Так, — говорит, — на минуту, — говорит, — выскочила», — а
сама, вижу, вся в лице меняется. Не плачет, знаешь, а то всполыхнет, то сбледнеет.
Так меня тут же как молонья мысль и прожгла: верно, говорю себе, чуть ли ее Дисленьша не выгнала.
«Да что же вы, — говорит, — спорите, когда эта дама
сама про себя даже рассказывала? Она шесть лет уж не живет с мужем, и всякий раз как пойду, говорит,
так пятьдесят рублей».
У него дочь на фортепиано учится,
так вы будто как учительница придете, но к нему
самому ступайте, и ничего, говорит, вас стеснять не будет, а деньги получите“.
Ну, дала я ей это платье, дала кружевцов; перешила она это платьишко, отделала его кое-где кружевцами, и чудесное еще платьице вышло. Пошла я, сударь мой, в штинбоков пассаж, купила ей полсапожки, с кисточками
такими, с бахромочкой, с каблучками; дала ей воротничков, манишечку — ну, одним словом, нарядила молодца, яко старца; не стыдно ни
самой посмотреть, ни людям показать. Даже
сама я не утерпела, пошутила ей: «Франтишка, — говорю, — ты какая! умеешь все как к лицу сделать».
Иду-с я теперь с этим делом к этой даме; передала ей адрес; говорю:
так и
так, тогда и тогда будет, и извольте его посмотреть, а что
такое если не годится — другого, говорю, найдем, и
сама ухожу.
Одно слово, свой дом, и живут в свое удовольствие; два этажа
сами занимают: он, как взойдешь из швейцарской, сейчас налево; комнат восемь один живет, а направо сейчас другая
такая ж половина, в той сын старший, тоже женатый уж года с два.
Ну, вижу, нечего ее, дуру, слушать, хлопнула дверью и ушла. Приедет, думаю, он сюда —
сами поладят. Не одну уж такую-то я видела: все они попервоначалу блбги бывают Что ты на меня
так смотришь? Это, поверь, я правду говорю: все так-то убиваются.
«Батюшка, — говорю, — да как это можно! верно, — говорю, — она куда на минутую выходила или что
такое — не слыхала», — ну, а
сама себе думаю: «Ах ты, варварка! ах ты, злодейка этакая! страмовщица ты!»
«Гольтепа ты дворянская! — говорю ей, — вон от меня! вон, чтоб и дух твой здесь не пах!» — и даже за рукав ее к двери бросила. — Ведь вот, ты скажи, чту с сердцов человек иной раз делает:
сама назавтри к ней
такого грандеву пригласила, а
сама ее нынче же вон выгоняю! Ну, она — на эти мои слова сейчас и готова — и к двери.
Смотрю, она потихоньку косы свои опять в пучок подвернула, взяла в ковшик холодной воды — умылась; голову расчесала и села. Смирно сидит у окошечка, только все жестяное зеркальце потихонечку к щекам прикладывает. Я будто не смотрю на нее, раскладываю по столу кружева, а
сама вижу, что щеки-то у нее
так и горят.
Выскочила я на минуточку на улицу — тут у нас, в нашем же доме, под низом кондитерская, — взяла десять штучек песочного пирожного и прихожу;
сама поставила самовар;
сама чаю чашку ей налила и подаю с пирожным. Она взяла из моих рук чашку и пирожное взяла, откусила кусочек, да меж зубов и держит. Кусочек держит, а
сама вдруг улыбается, улыбается, и весело улыбается, а слезы кап-кап-кап,
так и брызжут;
таки вот просто не текут, а как сок из лимона, если подавишь, брызжут.
«Что ж, — говорю, — я думала, что ты это молишься, а
так самому с собой разговаривать, друг мой, не годится. Это только одни помешанные
сами с собою разговаривают».
«Спишь?» — спрашиваю; а
самое меня, знаешь,
так смех и подмывает.
— Тут же
таки. На другой день уж всю это свою козью прыть показала. На другой день я, по обнаковению, в свое время встала,
сама поставила самовар и села к чаю около ее постели в каморочке, да и говорю: «Иди же, — говорю, — Леканида Петровна, умывайся да богу молись, чай пора пить». Она, ни слова не говоря, вскочила и, гляжу, у нее из кармана какая-то бумажка выпала. Нагинаюсь я к этой бумажке, чтоб поднять ее, а она вдруг
сама, как ястреб, на нее бросается.
«Не за что-с, — отвечает, — а
сама и глаз на меня даже с работы не вскинет; все шьет, все шьет;
так игла-то у нее и летает»
Только вышел тут
такой случай: была я один раз у этого
самого генерала, с которым Леканидку-то познакомила: к невестке его зашла.
«Отлично, — думаю, — и с папенькой, и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна», да
сама опять топы-топы да теми же пятами вон Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, — аж выходит, что жена-то молодого
сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что
такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила, Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю.
Я, дура, этого тогда сразу-то и не поняла хорошенько, чту
такое значит напойте; только смотрю,
так минут через десять эта
самая ее Дашка входит опять и докладывает: «Готово, — говорит, — сударыня».
— Нет. Зла я на нее не питаю, но не хожу к ней. Бог с нею совсем! Раз как-то на Морской нынче по осени выхожу от одной дамы, а она на крыльцо всходит. Я
таки дала ей дорогу и говорю: «Здравствуйте, Леканида Петровна!» — а она вдруг, зеленая вся, наклонилась ко мне, с крылечка-то, да этак к
самому к моему лицу, и с ласковой
такой миной отвечает: «Здравствуй, мерзавка!»
— Ей-богу! «Здравствуй, — говорит, — мерзавка!» Хотела я ей тут-то было сказать: не мерзавь, мол, матушка,
сама ты нынче мерзавка, да подумала, что лакей-то этот за нею, и зонтик у него большой в руках,
так уж проходи, думаю, налево, французская королева.
Но возвращаемся к нашей приятельнице Домне Платоновне. Вас, кто бы вы ни были, мой снисходительный читатель, не должно оскорблять, что я назвал Домну Платоновну нашей общей приятельницей. Предполагая в каждом читателе хотя
самое малое знакомство с Шекспиром, я прошу его припомнить то гамлетовское выражение, что «если со всяким человеком обращаться по достоинству, то очень немного найдется
таких, которые не заслуживали бы порядочной оплеухи». Трудно бывает проникнуть во святая-святых человека!
Ну, а
сама все-таки, как на грех, осталась, да это то водочки, то наливочки,
так налилась, что даже в голове у меня, чувствую, засточертело.
Так меня, знаешь, будто снизу-то кто под
самое под донышко-то чук! — я и вылетела…
Вдруг откуда ни возьмись этакой офицер, или вроде как штатский какой с усами: «Ах ты, бездельник этакой! — говорит, — мерзавец! везешь ты этакую даму полную и этак неосторожно?» — а
сам к нему к зубам
так и подсыкается.
Того же
самого ситца, что рубашка была,
так лоскуток один с пол-аршина.