Да кто же этот гость?.. Pardon, сейчас!.. Рассеянность… Monsieur, рекомендую: Герой мой, друг мой — Сашка!.. Жаль для вас, Что случай свел в минуту вас такую, И в этом месте… Верьте, я не раз Ему твердил, что эти посещенья О нем дадут весьма дурное мненье. Я говорил, — он слушал, он был весь Вниманье… Глядь, а вечером уж здесь!.. И я нашел, что мне его исправить Труднее в прозе, чем в стихах прославить.
Из пансиона скоро вышел он, Наскуча всё твердить азы да буки, И, наконец, в студенты посвящен, Вступил надменно в светлый храм науки. Святое место! помню я, как сон, Твои кафедры, залы, коридоры, Твоих сынов заносчивые споры: О боге, о вселенной и о том, Как пить: ром с чаем или голый ром; Их гордый вид пред гордыми властями, Их сюртуки, висящие клочками.
Но родина и вольность, будто сон, В тумане дальнем скрылись невозвратно… В цепях железных пробудился он. Для дикаря всё стало непонятно — Блестящих городов и шум и звон. Так облачко, оторвано грозою, Бродя одно под твердью голубою, Куда пристать не знает; для него Всё чуждо — солнце, мир и шум его; Ему обидно общее веселье, — Оно, нахмурясь, прячется в ущелье.
Людям, боровшимся с возникавшею истиной физической философии, казалось, что, признай они эту истину, — разрушается вера в Бога, в сотворение тверди, в чудо Иисуса Навина. Защитникам законов Коперника и Ньютона, Вольтеру, например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения.
Матрена. Ну, будет! Поговорил, и будет. Ступай спать! Мочи моей нет с тобой! Связать тебя да в сумасшедший дом! Как может небо падать, когда оно утвержденное. Сказано: твердь! Ступай спать! Ступай без разговору. Минуты с тобой покою нет.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.