«Я ждал. И вот в тени ночной Врага почуял он, и вой Протяжный, жалобный, как стон, Раздался вдруг… и начал он Сердито лапой рыть песок, Встал на дыбы, потом прилег, И первый бешеный скачок Мне страшной смертию грозил… Но я его предупредил. Удар мой верен был и скор. Надежный сук мой, как топор, Широкий лоб его рассек… Он застонал, как человек, И опрокинулся. Но вновь, Хотя лила из раны кровь Густой, широкою волной, Бой закипел, смертельный бой!
Несколько раненых шли по дороге. Ругательства, крики, стоны сливались в один общий гул. Стрельба затихла и, как потом узнал Ростов, стреляли друг в друга русские и австрийские солдаты.
Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…
Но, услышав стон раненых женщин, он приказал отдать хлеб им – весь, до последней крошки – и первым по ещё не вполне готовой дороге умчался к своим бесконечным заботам.
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.
Сотни и тысячи здоровых людей погибают, отравленные и оглушенные нашими жалобами и стонами… Кто дал нам злое право отравлять людей тяжелым видом наших личных язв?
Но, услышав стон раненых женщин, он приказал отдать хлеб им – весь, до последней крошки – и первым по ещё не вполне готовой дороге умчался к своим бесконечным заботам.
Он сжал когти сильнее, и на этот раз пленница не смогла сдержать стона боли.
Протяжный стон вырвался наружу. Груди волнами заходили под ворсистой кофтой.