Но кто в ночной тени мелькает? Кто легкой тенью меж кустов Подходит ближе, чуть ступает, Всё ближе… ближе… через ров Идет бредучею стопою?.. Вдруг видит он перед собою: С улыбкой жалости немой Стоит черкешенка младая! Дает заботливой рукой Хлеб и кумыс прохладный свой, Пред ним колена преклоняя. И взор ее изобразил Души порыв, как бы смятенной. Но пищу принял русский пленный И знаком ей благодарил.
Четверту ночь к нему ходила Она и пищу приносила; Но пленник часто всё молчал, Словам печальным не внимал; Ах! сердце полное волнений Чуждалось новых впечатлений; Он не хотел ее любить. И что за радости в чужбине, В его плену, в его судьбине? Не мог он прежнее забыть… Хотел он благодарным быть, Но сердце жаркое терялось В его страдании немом, И как в тумане зыбком, в нем Без отголоска поглощалось!.. Оно и в шуме, и в тиши Тревожит сон его души.
О, кто б немых ее страданий В сей быстрый миг не прочитал! Кто прежней Тани, бедной Тани Теперь в княгине б не узнал! В тоске безумных сожалений К ее ногам упал Евгений; Она вздрогнула и молчит И на Онегина глядит Без удивления, без гнева… Его больной, угасший взор, Молящий вид, немой укор, Ей внятно всё. Простая дева, С мечтами, сердцем прежних дней, Теперь опять воскресла в ней.
Он никогда не прерывал музыканта, и только когда тот сам останавливался и проходило две-три минуты в молчании, немое очарование сменялось в мальчике какою-то странною жадностью.
К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение — в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен.
Есть много несказанных слов И много созданий, не созданных ныне, — Их столько же, сколько песчинок среди бесконечных песков В немой Аравийской пустыне.