Неточные совпадения
Вот они
и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после
и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в
то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич
и спрашивает, не нужно ли баранов
и меда; я велел ему привести на
другой день.
Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась
и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне
и одна за
другою гасли по мере
того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой
и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо
и налево гребни гор, один выше
другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали
те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на
другую, —
и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы
и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в
других превращался в лед от действия солнечных лучей
и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток,
то скрываясь под ледяной корою,
то с пеною прыгая по черным камням.
Между
тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник,
и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна
другой гуще
и теснее, набегали с востока…
«Послушайте, Максим Максимыч, — отвечал он, — у меня несчастный характер: воспитание ли меня сделало таким, Бог ли так меня создал, не знаю; знаю только
то, что если я причиною несчастия
других,
то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение — только дело в
том, что это так.
На
другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле
того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации
и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…
Все эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни,
и, может быть, на
другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы о нем не услышите ни от кого, кроме меня,
то поневоле должны довольствоваться этим изображением.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы
и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку
и бросил ее с презрением на землю; потом
другая, третья
и десятая имели
ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно
и жалко…
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его
другом: коварная нескромность истинного
друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему
той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек
и сожалений.
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности
того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости
и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее
и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою
и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим
друзьям.
Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами, — иногда
тем и другим.
Мы встречаемся каждый день у колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на
то, чтоб отвлекать ее обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей
и других, —
и мне почти всегда удается.
— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С
тех пор как мы знаем
друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне
и опустила голову на грудь мою.
— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово: следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело.
То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или радоваться,
и притом грусть в обществе смешна, а слишком большая веселость неприлична…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие
того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой
друг, со мною было
то же самое,
и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю
и сплю преспокойно
и, надеюсь, сумею умереть без крика
и слез!»
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить
другого; идея зла не может войти в голову человека без
того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму,
и эта форма есть действие;
тот, в чьей голове родилось больше идей,
тот больше
других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни
и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет
и пружины общества, я стал искусен в науке жизни
и видел, как
другие без искусства счастливы, пользуясь даром
теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в
другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать
то, что происходило до сих пор в душе моей? Вы этого никогда не узнаете,
и тем лучше для вас. Прощайте.
— Я думаю
то же, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что
другой бы меня изрубил на месте, а Печорин все обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это было его дело; да не хотел
и связываться…
— Да я вас уверяю, что он первейший трус,
то есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец,
и притом он мой истинный
друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто?
тем лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
Вообразите, что у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу
и умереть;
то и другое в порядке вещей; старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам еще неизвестной, —
и тогда ваше любопытство возбудится до высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений…
Видите ли, я выжил из
тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной
и завещая
другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос.
Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность
другого средства, — а потом умывают руки
и отворачиваются с негодованием от
того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..
Пошли толки о
том, отчего пистолет в первый раз не выстрелил; иные утверждали, что, вероятно, полка была засорена,
другие говорили шепотом, что прежде порох был сырой
и что после Вулич присыпал свежего; но я утверждал, что последнее предположение несправедливо, потому что я во все время не спускал глаз с пистолета.
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений
и гордости, без наслаждения
и страха, кроме
той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что знаем его невозможность
и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к
другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже
того неопределенного, хотя
и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё
те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, //
И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать //
И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал
друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, //
И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Он в
том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел
и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В
другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой //
И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Но в них не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё
тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё
то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё
тот же
друг мосье Финмуш, //
И тот же шпиц,
и тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух //
И так же ест
и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт
и свет
и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. //
Друг другу тетушки мигнули, //
И локтем Таню враз толкнули, //
И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»