— Благое же начало ты этому спасению сделал, послав своего старца в
стан русский под Новый Городок с подметным письмом! Чего лучше? В нем обещал предать меня, обманщика, злодея, беглеца, прямо в руки палача Томилы. Я копаю русским яму; голову мою Шереметев купил бы ценою золота; сам царь дорого бы заплатил за нее! И за эту кровную услугу ты же требовал награды: не тревожить твоих домочадцев зарубежных. То ли самое писал ты тогда?
— Против этих жестокостей я первый восстал в
стане русском и старался облегчить участь несчастных. Скажу более: за эту бесчеловечную политику поссорился я с Шереметевым — и, чтобы не быть в ней невольным соучастником, удаляюсь к Петру. Вспомни также, Густав, что не я присоветовал войну, не я привел войска русские в Лифляндию.
Невеста и жених стали на свои места. Пастор с благоговением совершил священный обряд. Слезы полились из глаз его, когда он давал чете брачное благословение. С последним движением его руки отдали в
стане русском кому-то честь барабанным боем… и вслед за тем в комнате, где совершалась церемония, загремел таинственный пророческий голос, как торжественный звон колокола...
История не позволяет мне скрыть, что месть русского военачальника за погубление баталиона пала на бедных жителей местечка и на шведов, находившихся по договору в
стане русском, не как пленных, но как гостей. Все они задержаны и сосланы в Россию. Не избегли плена Глик и его воспитанница, может статься, к удовольствию первого. Шереметев отправил их в Москву в собственный свой дом. Местечко Мариенбург разорено так, что следов его не осталось.
Неточные совпадения
К вечеру прибыл в
стан и Паткуль без носа, разумею, красного, и без горба, разбросанных им по дороге, но, в замену, с планом гуммельсгофских окрестностей и с новыми средствами для мщения. С ним прибыло лицо новое для
русских — верный служитель Фриц, а вслед за тем прикатила на своей тележке маркитантша Ильза. Она отлучалась на целые сутки из войска Шереметева для развоза вестей, которые нужно было Паткулю распустить по Лифляндии. Многих в это время заставила она горевать по себе.
— Он
русский! он наш! — говорит Вадбольский ослабевшим голосом, силясь приподняться с земли; смотрит на знамя со слезами радости,
становится на колена и молится. В этот самый миг прибегает несколько
русских солдат. Еще не успел Вадбольский их остеречь, как один из них, видя шведа с
русским знаменем и не видя ничего более, наотмах ударяет Вольдемара прикладом в затылок. Вольдемар падает; солдат хочет довершить штыком. Вадбольский заслоняет собою своего спасителя.
Когда он оправился и
стал различать предметы, немало встревожился, увидев себя в кругу
русских!
Надо прибавить, что и цейгмейстер, как бы перед ужасным переломом жизни, во всех спорах, затеваемых Гликом,
стал терпелив, как писчая бумага, и оказывал ему нежную, уступчивую почтительность сына, даже и тогда, когда дело шло о переходе в
русскую службу.
В замке все приуныло. У коменданта составлен был совет. Пролом стены, недостаток в съестных припасах, изготовления
русских к штурму, замеченные в замке, — все утверждало в общем мнении, что гарнизон не может долее держаться, но что, в случае добровольной покорности, можно ожидать от неприятеля милостивых условий для войска и жителей. Решено через несколько часов послать в
русский стан переговорщиков о сдаче. Сам цейгмейстер, убежденный необходимостию, не противился этому решению.
Свадьба и похороны были так смежны, неизвестность, окружавшая наших друзей, так страшна, что нельзя было им не задуматься над бедностью здешнего мира. Штык-юнкер Готтлиг вывел их из этой задумчивости, донеся цейгмейстеру, что волю его обещали исполнить, но что, против чаяния, когда он, Готтлиг, причалил лодку свою к берегу острова, войска
русские начали
становиться на плоты, вероятно, для штурмования замка.
В самом деле,
русские на нескольких плотах подъехали с разных сторон к острову. Встреча была ужасная. Блеснули ружья в бойницах, и осаждавшие дорого заплатили за свою неосторожность. Сотни их пали. Плоты со множеством убитых и раненых немедленно возвратились к берегу. Из
стана послан был офицер шведский переговорить с Вульфом, что
русские не на штурм шли, а только ошибкою, ранее назначенного часа, готовились принять в свое заведование остров.
Близ моста, на авансцене
русского стана, стоял благородный представитель своих соотечественников, князь Вадбольский.
Налетели татары и драгуны, окружили их; поднялось около них облако пыли, сквозь которое ничего нельзя было видеть из
русского стана и мариенбургскому кортежу.
Несколько баталионов
русских тронулось из
стана с распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкою.
Испуганное войско
русское высыпало из
стана на высоты и приготовилось в бой с неприятелем, которого не видели и не знали, откуда ждать.
— Милость красит венец царский! — произнес с жаром князь Михайла Михайлович Голицын. — Государь! ты прощал многих злодеев, посягавших на твою жизнь, а чем заслужили они это прощение? Одним раскаянием!.. Последний Новик же, как мне известно ныне
стало, сделал то, чем мог бы гордиться первый боярин
русский. Мы все, сколько нас ни есть в войске твоем, ему одолжены нашею доброю славой и умоляем за него.
Когда ж послание его не имело никакого успеха, отправился, согласно данным ему наставлениям, в
русский стан, под Нейгаузен, с подметным письмом.
В это время ходила по Петербургу пародия известного стихотворения Жуковского «Певец в
стане русских воинов», написанная на Шишкова и на всю вообще «Беседу русского слова». Один раз племянник Александра Семеныча, Саша Шишков, быв со мной в кабинете у дяди, сказал мне на ухо: «Если б дядя знал, что у меня в кармане!» — «Что же у тебя такое?» — спросил я. — «Пародия на дядю, и на всю Беседу, написанная Батюшковым».
Неточные совпадения
Он настаивал на том, что
русский мужик есть свинья и любит свинство, и, чтобы вывести его из свинства, нужна власть, а ее нет, нужна палка, а мы
стали так либеральны, что заменили тысячелетнюю палку вдруг какими-то адвокатами и заключениями, при которых негодных вонючих мужиков кормят хорошим супом и высчитывают им кубические футы воздуха.
— А мы живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром
русскую газету и указывая на
статью о
русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В
статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
В чем состояла особенность его учения, Левин не понял, потому что и не трудился понимать: он видел, что Метров, так же как и другие, несмотря на свою
статью, в которой он опровергал учение экономистов, смотрел всё-таки на положение
русского рабочего только с точки зрения капитала, заработной платы и ренты.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится
русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт
стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Заметив и сам, что находился не в надежном состоянии, он
стал наконец отпрашиваться домой, но таким ленивым и вялым голосом, как будто бы, по
русскому выражению, натаскивал клещами на лошадь хомут.