Неточные совпадения
Для современников многое в ее жизни было загадочным: переход из лютеранства в католичество
и отречение от короны в молодом
еще возрасте в пользу двоюродного брата Карла XI.
В позднейшее время предоставлено было миротворцу Европы [Миротворец Европы — Александр I.] сделать важный приступ к соглашению человеколюбия с сохранением прав собственности, к сближению враждующих между собою одного класса народа с другим
и тем собрать на себя
еще при жизни, посвященной счастью великой империи, благословения лифляндских помещиков
и земледельцев.
В эту комиссию входил Паткуль, он же написал прошение шведскому королю об отмене редукции.], обступившая трон отца его просьбами, похожими на требования; не забыт
еще был смелый
и красноречивый голос Паткуля.
Часто действия свои сопровождает чудесностью; досаждая делом врагам, он любит
еще посмеяться над ними смелыми проказами, нередко приводящими его жизнь
и честь в опасность, от которой только имя его, дорогое патриотизму, изобретательный ум
и преданные друзья могут его освобождать.
В начале XVIII столетия, по дороге от Мариенбурга к Менцену, не было
еще ни одной из мыз, нами упоминаемых. Ныне она довольно пуста; а в тогдашнее время, когда война с русскими наводила ужас на весь край
и близкое соседство с ними от псковской границы заключало жителей в горах, в тогдашнее время, говорю я, едва встречалось здесь живое существо.
— Да уж они
и нуканья не слушают, сударь. Мы проехали от Мариенбурга (тут кучер начал считать что-то по пальцам), да! именно, на этом мостике ровно четыре мили, что мы проехали. До Менцена
еще добрая
и предобрая миля; будут опять пески, горы, косогоры
и бог знает что. Вздохните хоть здесь, на мосту, бедные лошадки, если уж к вам так безжалостливы.
И пушке в сражении дают отдых, а вы все-таки создание Божье!
— Чтобы, любезный папахен, вы не сговорились с любезным братцем попугать меня, — возразила девушка, лукаво улыбаясь. — Это вам не удастся. Может быть, приличнее мне, женщине, бояться. Вульф это часто твердит
и дает мне в насмешку имена мужественной, бесстрашной; но он позволит мне в этом случае вести с ним войну, чтобы не быть в разладе с моею природой. Рабе останется тем, чем была
еще дитею.
— Прошу всепокорнейше внимания, почтеннейшие господа
и вы, фрейлейн, — произнес важно Фриц, раскланиваясь на обе стороны шляпой, —
и верьте, что конюший баронессы, который, во-первых, никогда
еще не лгал, особенно перед столь почтенными господами…
— А все-таки имел привычку шевелить пальцами, как будто кроил ножницами, хотя бы на меня, грешного, кафтан. Так-то несет
еще и от меня точностью фискального судьи [Фискальный судья, фискал — в петровское время название прокурора, стряпчего.], потому что, как вы изволите знать…
Девушка, видя, что между спутниками ее скоро загорится война не на шутку, поспешила
еще вовремя тушить ее. Она обратилась к Фрицу с убедительной просьбой начать обещанную повесть. Догадливый кучер, сообразив время
и длину пути, который им оставался до таинственной долины, спешил исполнить эту просьбу.
Тогда
еще не слышно было о ведьме-редукции, которая в недавнем
еще времени ходила по мызам,
и бароны жили попеваючи
и попиваючи.
— Духи
еще беда невеликая! от них можно оборониться
и молитвою.
Представьте себе движущийся чурбан, отесанный ровно в ширину, как в вышину, нечто похожее на человека, с лицом плоским, точно сплющенным доской, с двумя щелочками вместо глаз, с маленьким ртом, который доходит до ушей, в высокой шапке даже среди собачьих жаров; прибавьте
еще, что этот купидончик [Купидон — бог любви у римлян, то же, что
и Амур; у греков — Эрот (Эрос).] со всеми принадлежностями своими: колчаном, луком, стрелами — несется на лошадке, едва приметной от земли, захватывая на лету волшебным узлом все, что ему навстречу попадается, — гусей, баранов, женщин, детей…
— Нет! этот разбойничий атаман, которым напуганы здешние женщины
и дети, покуда гуляет
еще по белу свету. Мой пленник был не такой чиновный. Как бы вы думали, сестрица, что у него было под седлом? Конское мясо, скажете вы? — Нет! Вспомнить только об этом, так волосы становятся дыбом. — Младенец нескольких месяцев, белый, нежный, как из воску вылитый!
Еще прибавлю, сударь, —
и татары имеют начальников русских; а разве русские не христиане? разве они не озарены светом Евангелия так же, как
и мы, лифляндцы
и шведы?
— Да, точно! я вам это сейчас объясню. Если бы он написан был как должно, то есть, как я думал написать его, король принял бы его милостиво. Вспомните, что его величество, не разобрав
еще хорошенько адреса, поданного депутацией, потрепал Паткуля по плечу
и сказал ему: «Вы говорите в пользу своего отечества, как истинный патриот; тем больше я вас уважаю».
Еще в 1697 году («25-го марта» — это число было у него записано красными чернилами
и огромными буквами в календаре), смешавшись в толпе лиф-ляндских дворян, прибывших встретить русского монарха на границе своей в Нейгаузене, он видел там лично этого великого мужа, ехавшего собирать с Европы дань просвещения, чтобы обогатить ею свое государство.
Там
еще успел он угадать его сердцем, которое часто вернее исследований ума осязает истину,
и с того времени, с целью далекою, посвятил лучшие досуги свои изучению языка русского.
Хорошо
еще, когда свет преобладает над мраком; мы уже до того дошли, что стали говорить: хорошо б, если бы на людях, с которыми мы имеем дело, проглянуло где-нибудь белое пятнышко; а то бывают ныне
и такие черненькие, как уголь, который горит
и светит для того только, чтобы сожигать!
Проходя в сумраке вечера через кладбище, дети одного с нею возраста прижимались к старшим провожатым своим, шибко стучало сердце их: ее же было так покойно, как обыкновенно; она
еще старалась отстать от других, спешила полюбоваться памятником, остановившим ее внимание,
и тихими уже шагами их догоняла.
Слепец
еще вздохнул
и примолвил, настроивая свою скрипку...
Глаза его в это время блистали, как огонь зарницы в удушливой атмосфере; слова его казались бедной Розе громом, ужасным, хотя
еще издали гремящим. Исполнение их было для нее смертным ударом. Она скрылась,
и черноволосый стал на страже, как изваянный гений, прикованный к гробнице.
Солнце едва сдвинулось с полуденной точки, палящий зной, ослабевая неприметно, был
еще нестерпим. Намет, под которым отдыхал пастор, не раскрывался. Девица Рабе рассказывала Вульфу, каким образом, после двадцатилетних странствий
и бед, наградилась верная
и нелицемерная любовь Светлейшей Аргениды,
и вдруг, остановившись, начала прислушиваться.
Слепец, крепко прижавшись к руке своего проводника, побрел
еще медленнее. Нетерпеливая девушка спешила к ним навстречу, подхватила старика за руку с другой стороны
и провела его к месту своего отдыха, приговаривая между тем...
Товарищ его осторожно снял ношу свою, приставил ее к дереву, молча поклонился
еще раз Вульфу
и невесте его. Все общество расположилось, по удобности или по вкусу, кто на подушках из кареты, кто на мураве. Слепец, сидя на двух подушках, возвышался над всеми целою головою: казалось, старость председала в совете красоты
и мужества.
Правда, ты оставил благословенное северное царство, когда молодой государь твой не вступал
еще на престол,
и ты, вероятно, в странствиях своих не успел узнать
и полюбить его.
Впрочем, вы не исповедник, я перед вами не кающийся грешник
и не обязан давать вам отчета в делах своих,
еще менее в своих чувствах.
Оступилась дева на первой ступени,
еще ночною тенью одетой, смиренно преклоняет колено —
и вздох, тяжелый вздох, вылетает из груди ее.
Еще четыре ступени,
и готов алтарь…
и розовый венец обвивает ее прекрасное чело.
Еще четыре ступени —
и розовый венец сменен алмазною короною…
Вольдемар повторил
еще, что непременно скоро постараются они быть в Мариенбурге
и посетить дом благословения Божия: так называл он жилище Глика.
Выстрелы не повторялись; все было тихо. Конечно, Марс не вынимал
еще грозного меча из ножен? не скрылся ли он в засаде, чтобы лучше напасть на важную добычу свою? не хочет ли, вместо железа или огня, употребить силки татарские? Впрочем, пора бы уж чему-нибудь оказаться! —
и оказалось. Послышались голоса, но это были голоса приятельские, именно цейгмейстеров
и Фрицев. Первый сердился, кричал
и даже грозился выколотить душу из тела бедного возничего; второй оправдывался, просил помилования
и звал на помощь.
— То-то
и есть, Вульф, — отвечал пастор, склонившись уже на мир, ему предлагаемый с такою честью для него, — почему
еще в Мариенбурге не положить пакета в боковой карман мундира вашего? Своя голова болит, чужую не лечат. Признайтесь, что вы нынешний день заклялись вести войну с Минервой.
На замки Лифляндии смотришь
еще как на представителей феодального ее быта, дикого
и романического.
Разбудите их, вопросите с терпением
и уважением, должным их сединам
и заслугам, —
и они, в красноречивом лепете младенческой старости, расскажут вам чудеса о давно былом;
и гигантские тени их полководцев, прислушавшись из праха к словам чести
и красоты, встанут перед вами грозные, залитые с ног до головы железом, готовые, при малейшем сомнении о величии их, бросить вам гремящую рукавицу, на коей видны
еще брызги запекшейся крови их врагов.
Несмотря на то,
и ныне любуешься по нескольку раз красотами этих мест; прощаясь с ними, хотел бы
еще раз на них взглянуть.
Дядя по матери его, барон Балдуин Фюренгоф, один из богатейших лифляндских помещиков, был человек удивительный: он умел выбивать из копейки рубль комическою скупостью, необыкновенными ростовыми оборотами [Ростовые обороты — дача денег под проценты.]
и вечными процессами
и успел
еще при владении небольшим имением, доставшимся ему от матери, составить себе значительный капитал.
Матери их были родные сестры
и, как они, так
и отцы их, умерли
еще до 1690 года.
На первых квартирах
и даже в первых лагерях разбирал он
еще залоги дружбы, целовал с жаром ленточку, которою некогда милая подпоясывалась, клочок бумажки с магическим именем Луиза, засохнувший цветок, ею подаренный.
Это извещение ничего не переменило в обязательстве баронессы Зегевольд
и Фюренгофа: решились ожидать терпеливо
еще год
и, если нужно, более.
Воображением
и сердцем Адам был в том состоянии, как одноименный ему первый человек, когда не гремели
еще над ним слова: «В поте лица снеси хлеб твой».
Достигнувши возмужалости, он был все
еще молод
и неопытен сердцем, как в летах своего младенчества.
Остается нам взглянуть
еще на парочку двуногих животных
и потом запереть свой зверинец.
Супруга его была столько же толста глупостью, как
и корпусом, любила рассказывать о своих давно прошедших победах над военными не ниже оберст-вахтмейстера, почитала себя
еще в пышном цвете лет, хотя ей было гораздо за сорок, умела изготавливать годовые припасы, управлять мужем, управителем нескольких сот крестьян,
и падать в обморок, когда он не давался ей вцепиться хорошенько в последние остатки его волос.
— Грубый, железный век! — произнесла Аделаида Горнгаузен с томным жеманством. — Любовники являются в собственном виде
и еще под своим собственным именем! Фи! кастеляны о них докладывают! В былой, золотой век рыцарства, уж конечно, явился бы он в одежде странствующего монаха
и несколько месяцев стал бы испытывать любовь милой ему особы. — Здесь она тяжело вздохнула, хотела продолжать
и вдруг остановилась, смутившись приходом гостя, награжденного от природы необыкновенно привлекательною наружностью.
Еще перед моим отъездом наказывал он мне помолчать о своих проказах
и божился, что если б не миллионы дядюшкины
и не поход на следующий день, то он навсегда бы простился с гельметской Луизой, которая одиннадцати лет была для него мила, как амур, но которая теперь годится только в наперсницы какой-то Линхен, прелестной в осьмнадцать лет, как мать амуров.
Недолго делала она этот опыт: Густав сделался
еще грустнее; между тем глаза его, нежное его обхождение только
и говорили ей о страсти робкой, но истинной.
Из этого письма опытный наблюдатель нравов мог видеть, что
и в начале XVIII столетия маменьки умели давать дочкам искусные наставления, как завлекать в свои сети богатых женишков, хотя в тогдашнее время наука эта не была
еще доведена до такого утончения, в каком видим ее ныне.
Роковое имя, произнесенное при нем
еще в первый раз с того времени, как он начал посещать Гельмет, заставило его затрепетать. Он забыл все на свете, помнил только ужасное для него имя
и запутался
еще более в темных извилинах пещеры.
Член тайного революционного общества, основанного в Италии в начале XIX в.], сказали бы в наше время, — не подставил ей
еще левой ланиты
и вырвал из рук ее башмак!