Неточные совпадения
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года
тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно
тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти
люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— И ни на одного
человека нельзя положиться, — продолжает ворчливо хозяйка. — Что ни прислуга,
то стерва, обманщица. А девицы только и думают, что о своих любовниках. Чтобы только им свое удовольствие иметь. А о своих обязанностях и не думают.
— Ты бы, Феклуша, скушала бы и мою котлетку. Кушай, милая, кушай, не стесняйся, тебе надо поправляться. А знаете, барышни, что я вам скажу, — обращается она к подругам, — ведь у нашей Феклуши солитер, а когда у
человека солитер,
то он всегда ест за двоих: половину за себя, половину за глисту.
Порою завязывались драки между пьяной скандальной компанией и швейцарами изо всех заведений, сбегавшимися на выручку товарищу швейцару, — драка, во время которой разбивались стекла в окнах и фортепианные деки, когда выламывались, как оружие, ножки у плюшевых стульев, кровь заливала паркет в зале и ступеньки лестницы, и
люди с проткнутыми боками и проломленными головами валились в грязь у подъезда, к звериному, жадному восторгу Женьки, которая с горящими глазами, со счастливым смехом лезла в самую гущу свалки, хлопала себя по бедрам, бранилась и науськивала, в
то время как ее подруги визжали от страха и прятались под кровати.
— А ничего. Никаких улик не было. Была тут общая склока.
Человек сто дралось. Она тоже в полицию заявила, что никаких подозрений не имеет. Но Прохор сам потом хвалился: я, говорит, в
тот раз Дуньку не зарезал, так в другой раз дорежу. Она, говорит, от моих рук не уйдет. Будет ей амба!
Он так же, как и Ярченко, знал хорошо цену популярности среди учащейся молодежи, и если даже поглядывал на
людей с некоторым презрением, свысока,
то никогда, ни одним движением своих тонких, умных, энергичных губ этого не показывал.
Но Борис, подобно многим студентам (а также и офицерам, юнкерам и гимназистам), привык к
тому, что посторонние «штатские»
люди, попадавшие случайно в кутящую студенческую компанию, всегда держали себя в ней несколько зависимо и подобострастно, льстили учащейся молодежи, удивлялись ее смелости, смеялись ее шуткам, любовались ее самолюбованием, вспоминали со вздохом подавленной зависти свои студенческие годы.
И вот, когда я глядел на эту милую сцену и подумал, что через полчаса этот самый постовой будет в участке бить ногами в лицо и в грудь
человека, которого он до сих пор ни разу в жизни не видал и преступление которого для него совсем неизвестно,
то — вы понимаете! мне стало невыразимо жутко и тоскливо.
Хотя бы о
том, что такое
люди испытывали на войне…
Один большой писатель —
человек с хрустально чистой душой и замечательным изобразительным талантом — подошел однажды к этой
теме, и вот все, что может схватить глаз внешнего, отразилось в его душе, как в чудесном зеркале.
Он выслушал меня с большим вниманием, и вот что он сказал буквально: «Не обижайтесь, Платонов, если я вам скажу, что нет почти ни одного
человека из встречаемых мною в жизни, который не совал бы мне
тем для романов и повестей или не учил бы меня, о чем надо писать.
— Да, но замечательнее всего
то, что я совсем не имею высокой чести знать этого артиста столичных театров. Впрочем, здесь на обороте что-то еще написано. Судя по почерку, писано
человеком сильно пьяным и слабо грамотным.
Вот вся их нелепая жизнь у меня как на ладони, со всем ее цинизмом, уродливой и грубой несправедливостью, но нет в ней
той лжи и
того притворства перед
людьми и перед собою, которые опутывают все человечество сверху донизу.
Достаточно
того сказать, что монастырь давал приют и кое-какую пищу сорока тысячам
человек ежедневно, а
те, которым не хватало места, лежали по ночам вповалку, как дрова, на обширных дворах и улицах лавры.
Другой
человек и не хочет дать заказа, а ты его должен уговорить, как слона, и до
тех пор уговариваешь, покамест он не почувствует ясности и справедливости твоих слов.
— Мы откроем себе фирму «Горизонт и сын». Не правда ли, Сарочка, «и сын»? И вы, надеюсь, господа, удостоите меня своими почтенными заказами? Как увидите вывеску «Горизонт и сын»,
то прямо и вспомните, что вы однажды ехали в вагоне вместе с молодым
человеком, который адски оглупел от любви и от счастья.
— Ох! Ч!
то вы мне будете говорить? Замечательный город! Ну, совсем европейский город. Если бы вы знали, какие улицы, электричество, трамваи, театры! А если бы вы знали, какие кафешантаны! Вы сами себе пальчики оближете. Непременно, непременно советую вам, молодой
человек, сходите в Шато-де-Флер, в Тиволи, а также проезжайте на остров. Это что-нибудь особенное. Какие женщины, ка-ак-кие женщины!
— Замечательно
то, что нигде — ни в Париже, ни в Лондоне, — поверьте, это мне рассказывали
люди, которые видели весь белый свет, — никогда нигде таких утонченных способов любви, как в этом городе, вы не встретите. Это что-нибудь особенное, как говорят наши еврейчики. Такие выдумывают штуки, которые никакое воображение не может себе представить. С ума можно сойти!
— Да накажи меня бог! А впрочем, позвольте, молодой
человек! Вы сами понимаете. Я был холостой, и, конечно, понимаете, всякий
человек грешен… Теперь уж, конечно, не
то. Записался в инвалиды. Но от прежних дней у меня осталась замечательная коллекция. Подождите, я вам сейчас покажу ее. Только, пожалуйста, смотрите осторожнее.
Подпоручик принялся перебирать одну за другой карточки простой фотографии и цветной, на которых во всевозможных видах изображалась в самых скотских образах, в самых неправдоподобных положениях
та внешняя сторона любви, которая иногда делает
человека неизмеримо ниже и подлее павиана. Горизонт заглядывал ему через плечо, подталкивал локтем и шептал...
— А знаете что? — вдруг воскликнул весело Горизонт. — Мне все равно: я
человек закабаленный. Я, как говорили в старину, сжег свои корабли… сжег все, чему поклонялся. Я уже давно искал случая, чтобы сбыть кому-нибудь эти карточки. За ценой я не особенно гонюсь. Я возьму только половину
того, что они мне самому стоили. Не желаете ли приобрести, господин офицер?
Все поглядели по направлению ее руки. И в самом деле, картина была довольно смешная. Сзади румынского оркестра сидел толстый, усатый
человек, вероятно, отец, а может быть, даже и дедушка многочисленного семейства, и изо всех сил свистел в семь деревянных свистулек, склеенных. вместе. Так как ему было, вероятно, трудно передвигать этот инструмент между губами,
то он с необыкновенной быстротой поворачивал голову
то влево,
то вправо.
— Вот и все. А прибавьте к этому самое ужасное,
то, что каждый раз, почувствовав настоящее вдохновение, я тут же мучительно ощущаю сознание, что я притворяюсь и кривляюсь перед
людьми… А боязнь успеха соперницы? А вечный страх потерять голос, сорвать его или простудиться? Вечная мучительная возня с горловыми связками? Нет, право, тяжело нести на своих плечах известность.
— Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за
то, что вы умница. Вы всегда схватите мысль на лету, хотя должна сказать, что это не особенно высокое свойство ума. И в самом деле, сходятся два
человека, вчерашние друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть. Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет ни злобы, ни страха. Вот настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!
— Если Ганс оказался бы трудолюбивым и бережливым
человеком,
то вам совсем нетрудно было бы через три-четыре года стать совершенно на ноги. Как вы думаете?
Вернулась Ванда. Она медленно, осторожно уселась на край Жениной постели, там, где падала тень от лампового колпака. Из
той глубокой, хотя и уродливой душевной деликатности, которая свойственна
людям, приговоренным к смерти, каторжникам и проституткам, никто не осмелился ее спросить, как она провела эти полтора часа. Вдруг она бросила на стол двадцать пять рублей и сказала...
В продолжение этой пылкой тирады старый извозчик многозначительно, хотя и молча, рассмеялся, и от этого беззвучного смеха тряслась его спина. Старые извозчики очень многое слышат, потому что извозчику, сидящему спереди, все прекрасно слышно, чего вовсе не подозревают разговаривающие седоки, и многое старые извозчики знают из
того, что происходит между
людьми. Почем знать, может быть, он слышал не раз и более беспорядочные, более возвышенные речи?
Лихонин смутился. Таким странным ему показалось вмешательство этой молчаливой, как будто сонной девушки. Конечно, он не сообразил
того, что в ней говорила инстинктивная, бессознательная жалость к
человеку, который недоспал, или, может быть, профессиональное уважение к чужому сну. Но удивление было только мгновенное. Ему стало почему-то обидно. Он поднял свесившуюся до полу руку лежащего, между пальцами которой так и осталась потухшая папироса, и, крепко встряхнув ее, сказал серьезным, почти строгим голосом...
— Ну вот, я и подумал: а ведь каждую из этих женщин любой прохвост, любой мальчишка, любой развалившийся старец может взять себе на минуту или на ночь, как мгновенную прихоть, и равнодушно еще в лишний, тысяча первый раз осквернить и опоганить в ней
то, что в
человеке есть самое драгоценное — любовь…
Лихонин находился в
том одновременно расслабленном и приподнятом настроении, которое так знакомо каждому
человеку, которому случалось надолго выбиться из сна. Он как будто бы вышел из пределов обыденной человеческой жизни, и эта жизнь стала для него далекой и безразличной, но в
то же время его мысли и чувства приобрели какую-то спокойную ясность и равнодушную четкость, и в этой хрустальной нирване была скучная и томительная прелесть.
Он стоял около своего номера, прислонившись к стене, и точно ощущал, видел и слышал, как около него и под ним спят несколько десятков
людей, спят последним крепким утренним сном, с открытыми ртами, с мерным глубоким дыханием, с вялой бледностью на глянцевитых от сна лицах, и в голове его пронеслась давнишняя, знакомая еще с детства мысль о
том, как страшны спящие
люди, — гораздо страшнее, чем мертвецы.
И вдруг с необычайной остротой Лихонин почувствовал, — каждый
человек неизбежно рано или поздно проходит через эту полосу внутреннего чувства, — что вот уже зреют орехи, а тогда были розовые цветущие свечечки, и что будет еще много весен и много цветов, но
той, что прошла, никто и ничто не в силах ему возвратить.
Продолжать
то, что случилось утром, — это… это свинство, скотство и недостойно
человека, уважающего себя.
Она говорит о
том, что Аллах Акбар и Магомет его пророк, что много зла и бедности на земле и что
люди должны быть милостивы и справедливы друг к другу».
— Какие тут шутки, Любочка! Я был бы самым низким
человеком, если бы позволял себе такие шутки. Повторяю, что я тебе более чем друг, я тебе брат, товарищ. И не будем об этом больше говорить. А
то, что случилось сегодня поутру, это уж, будь покойна, не повторится. И сегодня же я найму тебе отдельную комнату.
Лихонина в «Воробьях» уважали за солидность, добрый нрав и денежную аккуратность. Поэтому ему сейчас же отвели маленький отдельный кабинетик — честь, которой могли похвастаться очень немногие студенты. В
той комнате целый день горел газ, потому что свет проникал только из узенького низа обрезанного потолком окна, из которого можно было видеть только сапоги, ботинки, зонтики и тросточки
людей, проходивших по тротуару.
— И ничего, ничего! И пусть знают, — горячо возразил Лихонин. — Зачем стесняться своего прошлого, замалчивать его? Через год ты взглянешь смело и прямо в глаза каждому
человеку и скажешь: «Кто не падал,
тот не поднимался». Идем, идем, Любочка!
— Это верно, — согласился князь, — но и непрактично: начнем столоваться в кредит. А ты знаешь, какие мы аккуратные плательщики. В таком деле нужно
человека практичного, жоха, а если бабу,
то со щучьими зубами, и
то непременно за ее спиной должен торчать мужчина. В самом деле, ведь не Лихонину же стоять за выручкой и глядеть, что вдруг кто-нибудь наест, напьет и ускользнет.
Нет, уж если вы действительно хотите помочь этой бедной девушке,
то дайте ей возможность сразу стать на ноги, как трудовому
человеку, а не как трутню.
А кроме
того, стоит ли мне,
то есть, я хочу сказать, стоит ли нам всем, столько хлопотать, стараться, беспокоиться для
того, чтобы, избавив
человека от одного рабства, ввергнуть в другое?
— А что касается до меня, — заметил князь, —
то я готов, как твой приятель и как
человек любознательный, присутствовать при этом опыте и участвовать в нем. Но я тебя еще утром предупреждал, что такие опыты бывали и всегда оканчивались позорной неудачей, по крайней мере
те, о которых мы знаем лично, а
те, о которых мы знаем только понаслышке, сомнительны в смысле достоверности. Но ты начал дело, Лихонин, — и делай. Мы тебе помощники.
— Симановский отчасти прав насчет
того, что большая опасность для
человека, если его водить на помочах.
— А все же вы паспорт, господин Лихонин, непременно завтра же предъявите, — настойчиво сказал управляющий на прощанье. — Как вы
человек почтенный, работящий, и мы с вами давно знакомы, также и платите вы аккуратно,
то только для вас делаю. Времена, вы сами знаете, какие теперь тяжелые. Донесет кто-нибудь, и меня не
то что оштрафуют, а и выселить могут из города. Теперь строго.
— Никогда не сделаю такой глупости! Явитесь сюда с какой-нибудь почтенной особой и с полицией, и пусть полиция удостоверит, что этот ваш знакомый есть
человек состоятельный, и пускай этот
человек за вас поручится, и пускай, кроме
того, полиция удостоверит, что вы берете девушку не для
того, чтобы торговать ею или перепродать в другое заведение, — тогда пожалуйста! С руками и ногами!
— Ну и свинья же этот ваш…
то есть наш Барбарисов Он мне должен вовсе не десять рублей, а четвертную. Подлец этакий! Двадцать пять рублей, да еще там мелочь какая-то. Ну, мелочь я ему, конечно, не считаю. Бог с ним! Это, видите ли, бильярдный долг. Я должен сказать, что он, негодяй, играет нечисто… Итак, молодой
человек, гоните еще пятнадцать. — Ну, и жох же вы, господин околоточный! — сказал Лихонин, доставая деньги.
— Вва! — разводил князь руками. — Что такое Лихонин? Лихонин — мой друг, мой брат и кунак. Но разве он знает, что такое любофф? Разве вы, северные
люди, понимаете любофф? Это мы, грузины, созданы для любви. Смотри, Люба! Я тебе покажу сейчас, что такое любоффф! Он сжимал кулаки, выгибался телом вперед и так зверски начинал вращать глазами, так скрежетал зубами и рычал львиным голосом, что Любку, несмотря на
то, что она знала, что это шутка, охватывал детский страх, и она бросалась бежать в другую комнату.
Этот большой, сильный и небрежный
человек как-то невольно, незаметно для самого себя, стал подчиняться
тому скрытому, неуловимому, изящному обаянию женственности, которое нередко таится под самой грубой оболочкой, в самой жесткой, корявой среде.
— Я бы ее, подлую, в порошок стерла! Тоже это называется любила! Если ты любишь
человека,
то тебе все должно быть мило от него. Он в тюрьму, и ты с ним в тюрьму. Он сделался вором, а ты ему помогай. Он нищий, а ты все-таки с ним. Что тут особенного, что корка черного хлеба, когда любовь? Подлая она и подлая! А я бы, на его месте, бросила бы ее или, вместо
того чтобы плакать, такую задала ей взбучку, что она бы целый месяц с синяками ходила, гадина!
— Вы уж извините меня, пожалуйста, но так как у меня собственная квартира и теперь я вовсе не девка, а порядочная женщина,
то прошу больше у меня не безобразничать. Я думала, что вы, как умный и образованный
человек, все чинно и благородно, а вы только глупостями занимаетесь. За это могут и в тюрьму посадить.
Именно раззадоривало его
то, что она, прежде всем такая доступная, готовая отдать свою любовь в один день нескольким
людям подряд, каждому за два рубля, и вдруг она теперь играет в какую-то чистую и бескорыстную влюбленность!