Неточные совпадения
Дом двухэтажный, зеленый с белым, выстроен
в ложнорусском, ёрническом, ропетовском стиле, с коньками, резными наличниками, петухами и деревянными полотенцами, окаймленными деревянными же кружевами; ковер с белой дорожкой на лестнице;
в передней чучело медведя, держащее
в протянутых лапах деревянное блюдо для визитных карточек;
в танцевальном зале паркет, на окнах малиновые шелковые тяжелые занавеси и тюль, вдоль стен белые с золотом стулья и зеркала
в золоченых рамах;
есть два кабинета с коврами, диванами и мягкими атласными пуфами;
в спальнях голубые и розовые фонари, канаусовые одеяла и чистые подушки; обитательницы одеты
в открытые бальные платья, опушенные мехом, или
в дорогие маскарадные костюмы гусаров, пажей, рыбачек, гимназисток, и большинство из них — остзейские немки, — крупные, белотелые, грудастые красивые женщины.
Приходят свободно и просто, как
в ресторан или на вокзал, сидят, курят,
пьют, судорожно притворяются веселыми, танцуют, выделывая гнусные телодвижения, имитирующие акт половой любви.
Так проходит вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает, и светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной
в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером женщины проснутся и
будут готовиться к следующей ночи.
В комнате хозяйки
пьют кофе.
Он у жены под башмаком;
был швейцаром
в этом же. доме еще
в ту пору, когда Анна Марковна служила здесь экономкой.
— Подумайте сами, мадам Шойбес, — говорит он, глядя на стол, разводя руками и щурясь, — подумайте, какому риску я здесь подвергаюсь! Девушка
была обманным образом вовлечена
в это…
в как его… ну, словом,
в дом терпимости, выражаясь высоким слогом. Теперь родители разыскивают ее через полицию. Хорошо-с. Она попадает из одного места
в другое, из пятого
в десятое… Наконец след находится у вас, и главное, — подумайте! —
в моем околотке! Что я могу поделать?
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках.
В лице у нее
есть что-то тупое и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во все лезет, со всеми согласна, первая знает все новости, и если говорит, то говорит так много и так быстро, что у нее летят брызги изо рта и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
Тамара когда-то
была монахиней или, может
быть, только послушницей
в монастыре, и до сих пор
в лице ее сохранилась бледная опухлость и пугливость, скромное и лукавое выражение, которое свойственно молодым монахиням.
В ней
есть какая-то внутренняя сдержанная сила.
Она краснеет по всякому пустяку и
в это время становится особенно привлекательна, как умеют
быть привлекательны очень нежные блондинки с чувствительной кожей.
Одна только Нина, маленькая, курносая, гнусавая деревенская девушка, всего лишь два месяца назад обольщенная каким-то коммивояжером и им же проданная
в публичный дом,
ест за четверых.
Днем он бывал свободен и спал, а ночью сидел безотлучно
в передней под рефлектором, чтобы раздевать и одевать гостей и
быть готовым на случай всякого беспорядка.
Пока не
было гостей, он с Исай Саввичем потихоньку разучивали «pas d'Espagne» [Падеспань (франц.)] — танец, начинавший входить
в то время
в моду.
Все уже
были одеты и готовы к приему гостей
в доме Анны Марковны и томились бездельем и ожиданием.
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие,
в их душах перед каждым вечером все-таки оживали и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не
будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет всю жизнь?
В этих предчувствиях и надеждах
было нечто похожее на те волнения, которые испытывает привычный игрок, пересчитывающий перед отправлением
в клуб свои наличные деньги.
Тогда запирались наглухо двери и окна дома, и двое суток кряду шла кошмарная, скучная, дикая, с выкриками и слезами, с надругательством над женским телом, русская оргия, устраивались райские ночи, во время которых уродливо кривлялись под музыку нагишом пьяные, кривоногие, волосатые, брюхатые мужчины и женщины с дряблыми, желтыми, обвисшими, жидкими телами,
пили и жрали, как свиньи,
в кроватях и на полу, среди душной, проспиртованной атмосферы, загаженной человеческим дыханием и испарениями нечистой кожи.
Люба
в синей бархатной кофте с низко вырезанной грудью и Нюра, одетая как «бэбэ»,
в розовый широкий сак до колен, с распущенными светлыми волосами и с кудряшками на лбу, лежат, обнявшись, на подоконнике и
поют потихоньку очень известную между проститутками злободневную песню про больницу.
И
в этом неясном дальнем свете,
в ласковом воздухе,
в запахах наступающей ночи
была какая-то тайная, сладкая, сознательная печаль, которая бывает так нежна
в вечера между весной и летом.
Плыл неясный шум города, слышался скучающий гнусавый
напев гармонии, мычание коров, сухо шаркали чьи-то подошвы, и звонко стучала окованная палочка о плиты тротуара, лениво и неправильно погромыхивали колеса извозчичьей пролетки, катившейся шагом по Яме, и все эти звуки сплетались красиво и мягко
в задумчивой дремоте вечера.
— А ничего. Никаких улик не
было.
Была тут общая склока. Человек сто дралось. Она тоже
в полицию заявила, что никаких подозрений не имеет. Но Прохор сам потом хвалился: я, говорит,
в тот раз Дуньку не зарезал, так
в другой раз дорежу. Она, говорит, от моих рук не уйдет.
Будет ей амба!
Живого места на мне не
было, вся
в синяках ходила.
Ей давно бы нужно
быть не
в доме терпимости, а
в психиатрической лечебнице из-за мучительного нервного недуга, заставляющего ее исступленно, с болезненной жадностью отдаваться каждому мужчине, даже самому противному, который бы ее ни выбрал.
— Да, да, мой грузинчик. Ох, какой он приятный. Так бы никогда его от себя не отпустила. Знаешь, он мне
в последний раз что сказал? «Если ты
будешь еще жить
в публичном доме, то я сделаю и тэбэ смэрть и сэбэ сделаю смэрть». И так глазами на меня сверкнул.
— И
в Кольку-бухгалтера? И
в подрядчика? И
в Антошку-картошку? И
в актера толстого? У-у, бесстыдница! — вдруг вскрикивает Женя. — Не могу видеть тебя без омерзения. Сука ты!
Будь я на твоем месте такая разнесчастная, я бы лучше руки на себя наложила, удавилась бы на шнурке от корсета. Гадина ты!
Он играет одним пальцем и
напевает тем ужасным козлиным голосом, каким обладают все капельмейстеры,
в которые он когда-то готовился...
— Не знаю, какой-то совсем незнакомый, — говорит она вполголоса. — Никогда у нас не
был. Какой-то папашка, толстый,
в золотых очках и
в форме.
Ему нравилась своим большим коровьим телом толстая Катя, но, должно
быть, — решал он
в уме,она очень холодна
в любви, как все полные женщины, и к тому же некрасива лицом.
— Нет, нет, нет, что вы, — засуетилась около двери Зося. — Располагайтесь, как вам
будет угодно,
в полное свое удовольствие. Приятного вам аппетита.
Через пять минут она ушла от него, пряча на ходу
в чулок заработанные деньги, на которые, как на первый почин, она предварительно поплевала, по суеверному обычаю. Ни о содержании, ни о симпатичности не
было больше речи. Немец остался недоволен холодностью Маньки и велел позвать к себе экономку.
А как ты еще
будешь лучше, когда у тебя слюни изо рта потекут, и глаза перекосишь, и начнешь ты захлебываться и хрипеть, и сопеть прямо женщине
в лицо.
Через некоторое время после Ваньки-Встаньки ввалилась большая компания парикмахеров, которые
в этот день
были свободны от работ.
Они
были шумны, веселы, но даже и здесь,
в публичном доме, не прекращали своих мелочных счетов и разговоров об открытых и закрытых бенефисах, о хозяевах, о женах хозяев.
Все это
были люди
в достаточной степени развращенные, лгуны, с большими надеждами на будущее, вроде, например, поступления на содержание к какой-нибудь графине.
Пришел постоянный гость, любовник Соньки Руль, который приходил почти ежедневно и целыми часами сидел около своей возлюбленной, глядел на нее томными восточными глазами, вздыхал, млел и делал ей сцены за то, что она живет
в публичном доме, что грешит против субботы, что
ест трефное мясо и что отбилась от семьи и великой еврейской церкви.
Оба они, еврей и еврейка,
были родом из Гомеля и, должно
быть,
были созданы самим богом для нежной, страстной, взаимной любви, но многие обстоятельства, как, например, погром, происшедший
в их городе, обеднение, полная растерянность, испуг, на время разлучили их.
Однако любовь
была настолько велика, что аптекарский ученик Нейман с большим трудом, усилиями я унижениями сумел найти себе место ученика
в одной из местных аптек и разыскал любимую девушку.
Он знал, что Сонька
была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей о том, как ее перепродавали из рук
в руки, и его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но тем не менее любовь
была выше всего.
Но чаще всего у него не
было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь не обращать на себя общего внимания и не поворачивая головы
в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И
в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров
было мученическое, но кроткое выражение.
Почему-то он
был сумрачен, хромал на правую ногу и старался как можно меньше обращать на себя внимание: должно
быть, его профессиональные дела находились
в это время
в плохом обороте.
В антрактах, между фигурами, нужно
было со скучающим и небрежным видом обмахиваться платками…
Катались на лодках по Днепру, варили на той стороне реки,
в густом горько-пахучем лозняке, полевую кашу, купались мужчины и женщины поочередно —
в быстрой теплой воде,
пили домашнюю запеканку,
пели звучные малороссийские песни и вернулись
в город только поздним вечером, когда темная бегучая широкая река так жутко и весело плескалась о борта их лодок, играя отражениями звезд, серебряными зыбкими дорожками от электрических фонарей и кланяющимися огнями баканов.
Весело и гордо
было ощущать после отдыха новую, свежую силу во всех мышцах, глубокое дыхание легких, красную упругую кровь
в жилах, гибкую послушность всех членов.
— Вот что, брательники… Поедемте-ка лучше к девочкам, это
будет вернее, — сказал решительно старый студент Лихонин, высокий, сутуловатый, хмурый и бородатый малый. По убеждениям он
был анархист-теоретик, а по призванию — страстный игрок на бильярде, на бегах и
в карты, — игрок с очень широким, фатальным размахом. Только накануне он выиграл
в купеческом клубе около тысячи рублей
в макао, и эти деньги еще жгли ему руки.
Но приват-доцент Ярченко уперся и казался по-настоящему рассерженным, хотя,
быть может, он и сам не знал, что пряталось у него
в каком-нибудь темном закоулке души
Лихонин говорил правду.
В свои студенческие годы и позднее,
будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
А через пять лет мы
будем говорить: «Несомненно, взятка — страшная гадость, но, знаете, дети… семья…» И точно так же через десять лет мы, оставшись благополучными русскими либералами,
будем вздыхать о свободе личности и кланяться
в пояс мерзавцам, которых презираем, и околачиваться у них
в передних.
Совершенно добровольно, ничуть не нуждаясь
в деньгах, он прослужил один год клерком у нотариуса, другой — письмоводителем у мирового судьи, а весь прошлый год,
будучи на последнем курсе, вел
в местной газете хронику городской управы и нес скромную обязанность помощника секретаря
в управлении синдиката сахарозаводчиков.
А ведь все мы, которые сейчас здесь стоим на улице и мешаем прохожим, должны
будем когда-нибудь
в своей деятельности столкнуться с ужасным вопросом о проституции, да еще какой проституции — русской!
И, должно
быть, не одни студенты, а все случайные и постоянные посетители Ямы испытывали
в большей или меньшей степени трение этой внутренней душевной занозы, потому что Дорошенко торговал исключительно только поздним вечером и ночью, и никто у него не засиживался, а так только заезжали мимоходом, на перепутье.