Неточные совпадения
Но за Ямой на много лет — даже до сего времени — осталась темная слава,
как о месте развеселом, пьяном, драчливом и в ночную пору небезопасном.
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому
как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании
о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом,
как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям
о тапере, что он был в консерватории и шел все время первым учеником, но так
как он еврей и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
—
О, такая молоденькая! — удивился немец и стал, нагнувшись и кряхтя, снимать сапоги. —
Как же ты сюда попала?
Через пять минут она ушла от него, пряча на ходу в чулок заработанные деньги, на которые,
как на первый почин, она предварительно поплевала, по суеверному обычаю. Ни
о содержании, ни
о симпатичности не было больше речи. Немец остался недоволен холодностью Маньки и велел позвать к себе экономку.
Так, с шутками и со щипками, он обошел всех девиц и, наконец, уселся рядом с толстой Катей, которая положила ему на ногу свою толстую ногу, оперлась
о свое колено локтем, а на ладонь положила подбородок и равнодушно и пристально стала смотреть,
как землемер крутил себе папиросу.
Он знал, что Сонька была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей
о том,
как ее перепродавали из рук в руки, и его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но тем не менее любовь была выше всего.
А ведь все мы, которые сейчас здесь стоим на улице и мешаем прохожим, должны будем когда-нибудь в своей деятельности столкнуться с ужасным вопросом
о проституции, да еще
какой проституции — русской!
И страшны вовсе не громкие фразы
о торговле женским мясом,
о белых рабынях,
о проституции,
как о разъедающей язве больших городов, и так далее и так далее… старая, всем надоевшая шарманка!
Но вот на днях попадается мне короткая хроникерская заметка
о том,
как где-то во Франции казнили убийцу.
Судьба русской проститутки —
о,
какой это трагический, жалкий, кровавый, смешной и глупый путь!
— Нет, брат, ошибся! — сказал Лихонин и прищелкнул языком. — И не то, что я по убеждению или из принципа… Нет! Я,
как анархист, исповедываю, что чем хуже, тем лучше… Но, к счастию, я игрок и весь свой темперамент трачу на игру, поэтому во мне простая брезгливость говорит гораздо сильнее, чем это самое неземное чувство. Но удивительно,
как совпали наши мысли. Я только что хотел тебя спросить
о том же.
— Ну, положим! Эти женщины врут,
как зеленые лошади. Поди-ка поговори с ней
о ее первом падении. Такого наплетет.
Но зато
какая страшная, голая, ничем не убранная, откровенная правда в этом деловом торге
о цене ночи, в этих десяти мужчинах в — вечер, в этих печатных правилах, изданных отцами города, об употреблении раствора борной кислоты и
о содержании себя в чистоте, в еженедельных докторских осмотрах, в скверных болезнях, на которые смотрят так же легко и шутливо, так же просто и без страдания,
как на насморк, в глубоком отвращении этих женщин к мужчинам,таком глубоком, что все они, без исключения, возмещают его лесбийским образом и даже ничуть этого не скрывают.
— Посмотрите,
какие прекрасные образцы: совсем не уступают заграничным. Обратите внимание. Вот, например, русское, а вот английское трико или вот кангар и шевиот. Сравните, пощупайте, и вы убедитесь, что русские образцы почти не уступают заграничным. А ведь это говорит
о прогрессе,
о росте культуры. Так что совсем напрасно Европа считает нас, русских, такими варварами.
—
О! Я уже почти уверен, дражайший Иосиф Иванович, — воскликнул радостный Горизонт и слегка кончиками пальцев потрепал осторожно по коленке Венгженовского.Уж будьте покойны: если Горизонт за что-нибудь взялся, то вы будете благодарить,
как родного отца, ни более ни менее!
Но в то время, когда повсюду наводили справки
о нем,
как о Шперлинге, он уже разъезжал из города в город под фамилией Розенблюма.
— Да, да, конечно, вы правы, мой дорогой. Но слава, знаменитость сладки лишь издали, когда
о них только мечтаешь. Но когда их достиг — то чувствуешь одни их шипы. И зато
как мучительно ощущаешь каждый золотник их убыли. И еще я забыла сказать. Ведь мы, артисты, несем каторжный труд. Утром упражнения, днем репетиция, а там едва хватит времени на обед — и пора на спектакль. Чудом урвешь часок, чтобы почитать или развлечься вот,
как мы с вами. Да и то… развлечение совсем из средних…
— Нет… не понимаю… — задумчиво протянула Ровинская, не глядя немке в лицо, а потупив глаза в пол. — Я много слышала
о вашей жизни здесь, в этих…
как это называется?.. в домах. Рассказывают что-то ужасное. Что вас принуждают любить самых отвратительных, старых и уродливых мужчин, что вас обирают и эксплуатируют самым жестоким образом…
— Никогда, мадам! — высокомерно уронила Эльза.Мы все здесь живем своей дружной семьей. Все мы землячки или родственницы, и дай бог, чтобы многим так жилось в родных фамилиях,
как нам здесь. Правда, на Ямской улице бывают разные скандалы, и драки, и недоразумения. Но это там… в этих… в рублевых заведениях. Русские девушки много пьют и всегда имеют одного любовника. И они совсем не думают
о своем будущем.
—
О,
какая пошлость!
Какая пошлость!
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам
о первой любви,
о первом падении,
о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке, когда трава седа от росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез,
о последних объятиях, так тесно сплетенных, и
о том,
как не ошибающееся чуткое сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
Она не острила, не смеялась, не читала,
как всегда, своего обычного бульварного романа, который теперь бесцельно лежал у нее на груди или на животе, но была зла, сосредоточенно-печальна, и в ее глазах горел желтый огонь, говоривший
о ненависти.
— Да. И без всякой пощады. Вам, однако, нечего опасаться меня. Я сама выбираю мужчин. Самых глупых, самых красивых, самых богатых и самых важных, но ни к одной из вас я потом их не пущу.
О! я разыгрываю перед ними такие страсти, что ты бы расхохоталась, если бы увидела. Я кусаю их, царапаю, кричу и дрожу,
как сумасшедшая. Они, дурачье, верят.
Ты будешь
о ней заботиться,
как брат,
как рыцарь Ланчелот, а она тайком от тебя полюбит другого.
Он стоял около своего номера, прислонившись к стене, и точно ощущал, видел и слышал,
как около него и под ним спят несколько десятков людей, спят последним крепким утренним сном, с открытыми ртами, с мерным глубоким дыханием, с вялой бледностью на глянцевитых от сна лицах, и в голове его пронеслась давнишняя, знакомая еще с детства мысль
о том,
как страшны спящие люди, — гораздо страшнее, чем мертвецы.
— А ведь и в самом деле, — вмешался Лихонин, — ведь мы не с того конца начали дело. Разговаривая
о ней в ее присутствии, мы только ставим ее в неловкое положение. Ну, посмотрите, у нее от растерянности и язык не шевелится. Пойдем-ка, Люба, я тебя провожу на минутку домой и вернусь через десять минут. А мы покамест здесь без тебя обдумаем, что и
как. Хорошо?
— А что касается до меня, — заметил князь, — то я готов,
как твой приятель и
как человек любознательный, присутствовать при этом опыте и участвовать в нем. Но я тебя еще утром предупреждал, что такие опыты бывали и всегда оканчивались позорной неудачей, по крайней мере те,
о которых мы знаем лично, а те,
о которых мы знаем только понаслышке, сомнительны в смысле достоверности. Но ты начал дело, Лихонин, — и делай. Мы тебе помощники.
На следующий день (вчера было нельзя из-за праздника и позднего времени), проснувшись очень рано и вспомнив
о том, что ему нужно ехать хлопотать
о Любкином паспорте, он почувствовал себя так же скверно,
как в былое время, когда еще гимназистом шел на экзамен, зная, что наверное провалится.
—
О! Не беспокойтесь говорить: я все прекрасно понимаю. Вероятно, молодой человек хочет взять эта девушка, эта Любка, совсем к себе на задержание или чтобы ее, —
как это называется по-русску, — чтобы ее спасай? Да, да, да, это бывает. Я двадцать два года живу в публичный дом и всегда в самый лучший, приличный публичный дом, и я знаю, что это случается с очень глупыми молодыми людьми. Но только уверяю вас, что из этого ничего не выйдет.
—
О, конечно, ваше дело, молодой студент, — и дряблые щеки и величественные подбородки Эммы Эдуардовны запрыгали от беззвучного смеха. — От души желаю вам на любовь и дружбу, но только вы потрудитесь сказать этой мерзавке, этой Любке, чтобы она не смела сюда и носа показывать, когда вы ее,
как собачонку, выбросите на улицу. Пусть подыхает с голоду под забором или идет в полтинничное заведение для солдат!
Лихонин прочитал также
о том, что заведение не должно располагаться ближе чем на сто шагов от церквей, учебных заведений и судебных зданий, что содержать дом терпимости могут только лица женского пола, что селиться при хозяйке могут только ее родственники и то исключительно женского пола и не старше семи лет и что
как девушки, так и хозяева дома и прислуга должны в отношениях между собою и также с гостями соблюдать вежливость, тишину, учтивость и благопристойность, отнюдь не позволяя себе пьянства, ругательства и драки.
По дороге он вспомнил, что не успел
как следует поглядеть на бланк, на этот пресловутый «желтый билет»,
о котором он так много слышал.
Перетерпишь самое тяжелое, самое позорное, а пройдет время, вспомнишь
о нем,
как о пустяках…»
Слушая рассказ
о тихой, прекрасной смерти Манон среди пустынной равнины, она, не двигаясь, с стиснутыми на груди руками глядела на огонь лампы, и слезы часто-часто бежали из ее раскрытых глаз и падали,
как дождик, на стол.
Так
как в университете давно уже говорили
о том, что Лихонин спас девушку из такого-то дома и теперь занимается ее нравственным возрождением, то этот слух, естественно, дошел и до учащихся девушек, бывавших в студенческих кружках.
Но другая была настолько бестактна, что, — может быть, для нее в первый раз, а для Любки в сотый, — начала разговор
о том,
как она попала на путь проституции.
Это был все-таки для него наилучший выход. И сцена разыгралась именно так,
как он
о ней мечтал.
Рассказала она также с большими подробностями и
о том,
как, очутившись внезапно без мужской поддержки или вообще без чьего-то бы ни было крепкого постороннего влияния, она наняла комнату в плохонькой гостинице, в захолустной улице,
как с первого же дня коридорный, обстрелянная птица, тертый калач, покушался ею торговать, даже не спрося на это ее разрешения,
как она переехала из гостиницы на частную квартиру, но и там ее настигла опытная старуха сводня, которыми кишат дома, обитаемые беднотой.
Когда об этом щекотливом деле расспрашивают не только зеленых юношей, но даже и почетных пятидесятилетних мужчин, почти дедушек, они вам наверное скажут древнюю трафаретную ложь
о том,
как их соблазнила горничная или гувернантка.
Жажда семейной ласки, материнской, сестриной, нянькиной ласки, так грубо и внезапно оборванной, обратилась в уродливые формы ухаживания (точь-в-точь
как в женских институтах «обожание») за хорошенькими мальчиками, за «мазочками»; любили шептаться по углам и, ходя под ручку или обнявшись в темных коридорах, говорить друг другу на ухо несбыточные истории
о приключениях с женщинами.
Нередко какой-нибудь пятнадцатилетний пузырь, которому только впору играть в лапту или уписывать жадно гречневую кашу с молоком, рассказывал, начитавшись, конечно, кой-каких романишек,
о том, что теперь каждую субботу, когда отпуск, он ходит к одной красивой вдове миллионерше, и
о том,
как она страстно в него влюблена, и
как около их ложа всегда стоят фрукты и драгоценное вино, и
как она любит его неистово и страстно.
Ах, если бы мы, люди, умудренные опытом, знали
о том,
как много и даже чересчур много знают окружающие нас мальчуганы и девчонки,
о которых мы обыкновенно говорим...
Гладышев на секунду зажмурился. Ему казалось, что он ощущает на себе, на лице, на всем теле этот напряженно-пристальный взгляд, который
как бы касался его кожи и щекотал ее, подобно паутинному прикосновению гребенки, которую сначала потрешь
о сукно, — ощущение тонкой невесомой живой материи.
Кадеты бежали, что есть мочи. Теперь в темноте фигура скорчившегося на полу Ваньки-Встаньки с его синим лицом представлялась им такой страшной,
какими кажутся покойники в ранней молодости, да если
о них еще вспоминать ночью, в темноте.
Какая ругань, ядовитая, насмешливая, грубая, посыпалась на него, когда на третьем или на четвертом разе он зазевался и замедлил передачу: два арбуза, не брошенные в такт, с сочным хрустом разбились
о мостовую, а окончательно растерявшийся Платонов уронил и тот, который держал в руках.
Неужели я не могу наслаждаться хоть местью? — за то, что я никогда не знала любви,
о семье знаю только понаслышке, что меня,
как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по голове — пошла прочь! — что меня сделали из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий?
Только Манька Большая, или иначе Манька Крокодил, Зоя и Генриетта — тридцатилетние, значит уже старые по ямскому счету, проститутки, все видевшие, ко всему притерпевшиеся, равнодушные в своем деле,
как белые жирные цирковые лошади, оставались невозмутимо спокойными. Манька Крокодил даже часто говорила
о самой себе...
— Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем непохожа на всех нас, ты все знаешь, у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово… Вон и по-французски
как ты тогда говорила хорошо! А никто из нас
о тебе ровно ничего не знает… Кто ты?
Тамара коротко, толково передала Рязанову всю печальную историю Женькиной смерти, упомянула и
о карточке, оставленной адвокатом, и
о том,
как она благоговейно хранила эту карточку, и — вскользь —
о его обещании помочь в случае нужды.