Неточные совпадения
Он у жены под башмаком;
был швейцаром в этом же. доме еще в ту пору,
когда Анна Марковна служила здесь экономкой.
— Ты бы, Феклуша, скушала бы и мою котлетку. Кушай, милая, кушай, не стесняйся, тебе надо поправляться. А знаете, барышни, что я вам скажу, — обращается она к подругам, — ведь у нашей Феклуши солитер, а
когда у человека солитер, то он всегда
ест за двоих: половину за себя, половину за глисту.
Катька ничего не могла рассказать — «мужчина как мужчина, как все мужчины», — говорила она со спокойным недоумением, но
когда узнала, кто
был ее гостем, то вдруг расплакалась, сама не зная почему.
Немец
пил пиво, обсасывая и облизывая усы, и нетерпеливо ожидал,
когда уйдет экономка. Но она, поставив свой стакан и поблагодарив, сказала...
А как ты еще
будешь лучше,
когда у тебя слюни изо рта потекут, и глаза перекосишь, и начнешь ты захлебываться и хрипеть, и сопеть прямо женщине в лицо.
Но чаще всего у него не
было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее,
когда Соньку случайно брал гость. И
когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь не обращать на себя общего внимания и не поворачивая головы в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров
было мученическое, но кроткое выражение.
Катались на лодках по Днепру, варили на той стороне реки, в густом горько-пахучем лозняке, полевую кашу, купались мужчины и женщины поочередно — в быстрой теплой воде,
пили домашнюю запеканку,
пели звучные малороссийские песни и вернулись в город только поздним вечером,
когда темная бегучая широкая река так жутко и весело плескалась о борта их лодок, играя отражениями звезд, серебряными зыбкими дорожками от электрических фонарей и кланяющимися огнями баканов.
И
когда вышли на берег, то у каждого горели ладони от весел, приятно ныли мускулы рук и ног, и во всем теле
была блаженная бодрая усталость.
И у каждого
было стремление довести себя через опьянение до того туманного и радужного состояния,
когда всё — все равно и
когда голова не знает, что делают руки и ноги и что болтает язык.
— Позвольте, позвольте, ведь я же с вами немного знаком, хотя и заочно. Не вы ли
были в университете,
когда профессор Приклонский защищал докторскую диссертацию?
Но всего курьезнее
было,
когда он, наконец, в зале почувствовал себя в безопасности.
И вот,
когда я глядел на эту милую сцену и подумал, что через полчаса этот самый постовой
будет в участке бить ногами в лицо и в грудь человека, которого он до сих пор ни разу в жизни не видал и преступление которого для него совсем неизвестно, то — вы понимаете! мне стало невыразимо жутко и тоскливо.
— Господа, ей-богу, я лучше уйду. К чему я
буду расстраивать ваш кружок? Оба мы
были виноваты. Я уйду. О счете не беспокойтесь, я уже все уплатил Симеону,
когда ходил за Пашей.
—
Когда она прекратится — никто тебе не скажет. Может
быть, тогда,
когда осуществятся прекрасные утопии социалистов и анархистов,
когда земля станет общей и ничьей,
когда любовь
будет абсолютно свободна и подчинена только своим неограниченным желаниям, а человечество сольется в одну счастливую семью, где пропадет различие между твоим и моим, и наступит рай на земле, и человек опять станет нагим, блаженным и безгрешным. Вот разве тогда…
— Ну тебя в болото! — почти крикнула она. — Знаю я вас! Чулки тебе штопать? На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не спать,
когда ты со своими коротковолосыми
будешь болты болтать? А как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником, так меня же в спину коленом: пошла, мол, на улицу, публичная шкура, жизнь ты мою молодую заела. Хочу на порядочной жениться, на чистой, на невинной…
Подпоручик пересмотрел всю коллекцию от начала до конца.
Когда он возвращал ящичек обратно, то рука у него дрожала, виски и лоб
были влажны, глаза помутнели и по щекам разлился мраморно-пестрый румянец.
Это
была женщина, вернее сказать, отставная девка, которые водятся только на юге России, не то полька, не то малороссиянка, уже достаточно старая и богатая для того, чтобы позволить себе роскошь содержать мужа (а вместе с ним и кафешантан), красивого и ласкового полячка. Горизонт и Барсукова встретились, как старые знакомые. Кажется, у них не
было ни страха, ни стыда, ни совести,
когда они разговаривали друг с другом.
Таким-то образом Сонька Руль, минуя рублевое заведение,
была переведена в полтинничное, где всякий сброд целыми ночами, как хотел, издевался над девушками. Там требовалось громадное здоровье и большая нервная сила. Сонька однажды задрожала от ужаса ночью,
когда Фекла, бабища пудов около шести весу, выскочила на двор за естественной надобностью и крикнула проходившей мимо нее экономке...
Никто не обращал внимания на ее прелестные глаза, и брали ее только в,тех случаях,
когда под рукой не
было никакой другой.
И вот,
когда мы с ним
пели, я вся чувствовала себя во власти гения.
Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но
когда она опять обернулась к своим друзьям, то глаза уже
были сухи и на загадочных, порочных и властных губах блестела непринужденная улыбка.
— Ах, боже мой, — нетерпеливо прервала Ровинская,
когда я
пела в Лондоне, то в это время за мной многие ухаживали, и я не постеснялась в избранной компании поехать смотреть самые грязные притоны Уайтчепля.
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке,
когда трава седа от росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях, так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда
были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
— Давно. Помнишь,
когда у нас
были студенты? Еще они затеяли скандал с Платоновым? Тогда я в первый раз узнала об этом. Узнала днем.
— Напрасно вы брезгуете этим генералом, — сказала она. — Я знавала хуже эфиопов. У меня
был один Гость настоящий болван. Он меня не мог любить иначе… иначе… ну, скажем просто, он меня колол иголками в грудь… А в Вильно ко мне ходил ксендз. Он одевал меня во все белое, заставлял пудриться, укладывал в постель. Зажигал около меня три свечки. И тогда,
когда я казалась ему совсем мертвой, он кидался на меня.
Дети мои, кажется, у нас никогда не
было случая, чтобы мы пускались друг с другом в откровенности, а вот я вам скажу, что меня,
когда мне
было десять с половиной лет, моя собственная мать продала в городе Житомире доктору Тарабукину.
В то раннее утро,
когда Лихонин так внезапно и, может
быть, неожиданно даже для самого себя увез Любку из веселого заведения Анны Марковны,
был перелом лета.
— Почти что ничего. Чуть-чуть шить, как и всякая крестьянская девчонка. Ведь ей пятнадцати лет не
было,
когда ее совратил какой-то чиновник. Подмести комнату, постирать, ну, пожалуй, еще сварить щи и кашу. Больше, кажется, ничего.
На следующий день (вчера
было нельзя из-за праздника и позднего времени), проснувшись очень рано и вспомнив о том, что ему нужно ехать хлопотать о Любкином паспорте, он почувствовал себя так же скверно, как в
былое время,
когда еще гимназистом шел на экзамен, зная, что наверное провалится.
А ведь даже и вчера днем
было не поздно,
когда она говорила, что готова уехать назад.
«Но ведь я мужчина! Ведь я господин своему слову. Ведь то, что толкнуло меня на этот поступок,
было прекрасно, благородно и возвышенно. Я отлично помню восторг, который охватил меня,
когда моя мысль перешла в дело! Это
было чистое, огромное чувство. Или это просто
была блажь ума, подхлестнутого алкоголем, следствие бессонной ночи, курения и длинных отвлеченных разговоров?»
— Ja, mein Herr [Да, сударь (нем.)], — сказала равнодушно и немного свысока экономка, усаживаясь в низкое кресло и закуривая папиросу. — Вы заплатиль за одна ночь и вместо этого взяль девушка еще на одна день и еще на одна ночь. Also [Стало
быть (нем.)], вы должен еще двадцать пять рублей.
Когда мы отпускаем девочка на ночь, мы берем десять рублей, а за сутки двадцать пять. Это, как такса. Не угодно ли вам, молодой человек, курить? — Она протянула ему портсигар, и Лихонин как-то нечаянно взял папиросу.
Наконец дело с Эммой Эдуардовной
было покончено. Взяв деньги и написав расписку, она протянула ее вместе с бланком Лихонину, а тот протянул ей деньги, причем во время этой операции оба глядели друг другу в глаза и на руки напряженно и сторожко. Видно
было, что оба чувствовали не особенно большое взаимное доверие. Лихонин спрятал документы в бумажник и собирался уходить. Экономка проводила его до самого крыльца, и
когда студент уже стоял на улице, она, оставаясь на лестнице, высунулась наружу и окликнула...
К его удивлению, Любка не особенно удивилась и совсем не обрадовалась,
когда он торжественно показал ей паспорт. Она
была только рада опять увидеть Лихонина. Кажется, эта первобытная, наивная душа успела уже прилепиться к своему покровителю. Она кинулась
было к нему на шею, но он остановил ее и тихо, почти на ухо спросил...
Мало-помалу,
когда постепенно она перестала стесняться князя, они все чаще и чаще
пели вместе.
Настало уже то время, под конец их знакомства,
когда не Любка князя, а, наоборот, князь ее упрашивал
спеть какую-нибудь из любимых народных песен, которых она знала множество.
— Горьким пьяницей! — повторял князь вместе с ней последние слова и уныло покачивал склоненной набок курчавой головой, и оба они старались окончить песню так, чтобы едва уловимый трепет гитарных струн и голоса постепенно стихали и чтобы нельзя
было заметить,
когда кончился звук и
когда настало молчание.
Да и, должно
быть, он понимал, — а надо сказать, что эти восточные человеки, несмотря на их кажущуюся наивность, а может
быть, и благодаря ей, обладают,
когда захотят, тонким душевным чутьем, — понимал, что, сделав хотя бы только на одну минуту Любку своей любовницей, он навсегда лишится этого милого, тихого семейного вечернего уюта, к которому он так привык.
Он прочитал ей биографию аббата Прево. Любка внимательно прослушала ее, многозначительно покачала головою, переспросила в некоторых местах о том, что ей
было непонятно, и,
когда он кончил, она задумчиво протянула...
— Я бы ее, подлую, в порошок стерла! Тоже это называется любила! Если ты любишь человека, то тебе все должно
быть мило от него. Он в тюрьму, и ты с ним в тюрьму. Он сделался вором, а ты ему помогай. Он нищий, а ты все-таки с ним. Что тут особенного, что корка черного хлеба,
когда любовь? Подлая она и подлая! А я бы, на его месте, бросила бы ее или, вместо того чтобы плакать, такую задала ей взбучку, что она бы целый месяц с синяками ходила, гадина!
Должно
быть, в конце концов Симановский, этот загадочный человек, такой влиятельный в своей юношеской среде, где ему приходилось больше иметь дело с теорией, и такой несуразный,
когда ему попался практический опыт над живой душой,
был просто-напросто глуп, но только умел искусно скрывать это единственное в нем искреннее качество.
Любка слушала его внимательно, и в глазах ее при этом
было умоляющее выражение: «
Когда же ты перестанешь наконец?» Она зевала в платок и потом виновато объясняла: «Извините, это у меня от нервов».
Вспомните, Лихонин, как нам
был труден переход от арифметики к алгебре,
когда нас заставляли заменять простые числа буквами, и мы не знали, для чего это делается.
Он говорил, может
быть, и не так, но во всяком случае приблизительно в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням в цветных кофточках и в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни за что не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с, как изволите». И
когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
— А я знаю! — кричала она в озлоблении. — Я знаю, что и вы такие же, как и я! Но у вас папа, мама, вы обеспечены, а если вам нужно, так вы и ребенка вытравите,многие так делают. А
будь вы на моем месте, —
когда жрать нечего, и девчонка еще ничего не понимает, потому что неграмотная, а кругом мужчины лезут, как кобели, — то и вы бы
были в публичном доме! Стыдно так над бедной девушкой изголяться, — вот что!
— Поскули у меня еще… Я тебе поскулю… Вот вскричу сейчас полицию и скажу, что ты меня обокрала,
когда я спал. Хочешь? Давно в части не
была?
Но Лихонина уже не
было в городе: он малодушно уехал в тот же день,
когда несправедливо обиженная и опозоренная Любка убежала с квартиры.
Да и то надо сказать, разве Коля, подобно большинству его сверстников, не видал, как горничная Фрося, такая краснощекая, вечно веселая, с ногами твердости стали (он иногда, развозившись, хлопал ее по спине), как она однажды,
когда Коля случайно быстро вошел в папин кабинет, прыснула оттуда во весь дух, закрыв лицо передником, и разве он не видал, что в это время у папы
было лицо красное, с сизым, как бы удлинившимся носом, и Коля подумал: «Папа похож на индюка».
Также не напрасно прошла для Гладышева и история его старшего брата, который только что вышел из военного училища в один из видных гренадерских полков и, находясь в отпуску до той поры,
когда ему можно
будет расправить крылья, жил в двух отдельных комнатах в своей семье.
Коля Гладышев
был не один, а вместе с товарищем-одноклассником Петровым, который впервые переступал порог публичного дома, сдавшись на соблазнительные уговоры Гладышева. Вероятно, он в эти минуты находился в том же диком, сумбурном, лихорадочном состоянии, которое переживал полтора года тому назад и сам Коля,
когда у него тряслись ноги, пересыхало во рту, а огни ламп плясали перед ним кружащимися колесами.