Неточные совпадения
Но за Ямой на много лет — даже до сего времени — осталась темная слава,
как о месте развеселом, пьяном, драчливом
и в ночную пору небезопасном.
Как-то само собою случилось, что на развалинах тех старинных, насиженных гнезд, где раньше румяные разбитные солдатки
и чернобровые сдобные ямские вдовы тайно торговали водкой
и свободной любовью, постепенно стали вырастать открытые публичные дома, разрешенные начальством, руководимые официальным надзором
и подчиненные нарочитым суровым правилам.
Приходят свободно
и просто,
как в ресторан или на вокзал, сидят, курят, пьют, судорожно притворяются веселыми, танцуют, выделывая гнусные телодвижения, имитирующие акт половой любви.
Нетерпеливо платят вперед деньги
и на публичной кровати, еще не остывшей от тела предшественника, совершают бесцельно самое великое
и прекрасное из мировых таинств — таинство зарождения новой жизни,
И женщины с равнодушной готовностью, с однообразными словами, с заученными профессиональными движениями удовлетворяют,
как машины, их желаниям, чтобы тотчас же после них, в ту же ночь, с теми же словами, улыбками
и жестами принять третьего, четвертого, десятого мужчину, нередко уже ждущего своей очереди в общем зале.
Теперь улица пуста. Она торжественно
и радостно горит в блеске летнего солнца. Но в зале спущены все гардины,
и оттого в ней темно, прохладно
и так особенно нелюдимо,
как бывает среди дня в пустых театрах, манежах
и помещениях суда.
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да
и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому
как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так
и эти люди глядят на темное
и кровавое в своем прошлом,
как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Подумайте сами, мадам Шойбес, — говорит он, глядя на стол, разводя руками
и щурясь, — подумайте,
какому риску я здесь подвергаюсь! Девушка была обманным образом вовлечена в это… в
как его… ну, словом, в дом терпимости, выражаясь высоким слогом. Теперь родители разыскивают ее через полицию. Хорошо-с. Она попадает из одного места в другое, из пятого в десятое… Наконец след находится у вас,
и главное, — подумайте! — в моем околотке! Что я могу поделать?
— Ай-ай-ай!..
И какие тут взятки?.. Вот
и у меня тоже…
— Покраснеешь! — горячо соглашается околоточный. Да, да, да, я вас понимаю. Но, боже мой, куда мы идем! Куда мы только идем? Я вас спрашиваю, чего хотят добиться эти революционеры
и разные там студенты, или…
как их там?
И пусть пеняют на самих себя. Повсеместно разврат, нравственность падает, нет уважения к родителям, Расстреливать их надо.
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице у нее есть что-то тупое
и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во все лезет, со всеми согласна, первая знает все новости,
и если говорит, то говорит так много
и так быстро, что у нее летят брызги изо рта
и на красных губах вскипают пузыри,
как у детей.
— Пфуй! Что это за безобразие? — кричит она начальственно. — Сколько раз вам повторять, что нельзя выскакивать на улицу днем
и еще — пфуй! ч — в одном белье. Не понимаю,
как это у вас нет никакой совести. Порядочные девушки, которые сами себя уважают, не должны вести себя так публично. Кажутся, слава богу, вы не в солдатском заведении, а в порядочном доме. Не на Малой Ямской.
По отношению к другим девицам заведения она занимает такое же место,
какое в закрытых учебных заведениях принадлежит первому силачу, второгоднику, первой красавице в классе-тиранствующей
и обожаемой.
— Тоже нашла сокровище. Вор несчастный. Приедет в заведение, точно полководец
какой.
Как еще он не бьет тебя. Воры, они это любят.
И обирает небось?
Я потом нарочно подглядела с крыльца:
как вышел, оглянулся,
и сейчас карамельку в рот.
— Ну, со стариками еще хуже, — говорит нежным голосом Манька Маленькая
и лукаво заглядывает на Зою, —
как ты думаешь, Зоинька?
Она краснеет по всякому пустяку
и в это время становится особенно привлекательна,
как умеют быть привлекательны очень нежные блондинки с чувствительной кожей.
Но достаточно ей выпить три-четыре рюмки ликера-бенедиктина, который она очень любит,
как она становится неузнаваемой
и выделывает такие скандалы, что всегда требуется вмешательство экономок, швейцара, иногда даже полиции.
Но ни у кого нет аппетита благодаря сидячей жизни
и неправильному сну, а также потому, что большинство девиц,
как институтки в праздник, уже успели днем послать в лавочку за халвой, орехами. рахат-лукумом, солеными огурцами
и тянучками
и этим испортили себе аппетит.
И она невозмутимо продолжает есть
и после обеда чувствует себя сонной,
как удав, громко рыгает, пьет воду, икает
и украдкой, если никто не видит, крестит себе рот по старой привычке.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был в консерватории
и шел все время первым учеником, но так
как он еврей
и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
Порою завязывались драки между пьяной скандальной компанией
и швейцарами изо всех заведений, сбегавшимися на выручку товарищу швейцару, — драка, во время которой разбивались стекла в окнах
и фортепианные деки, когда выламывались,
как оружие, ножки у плюшевых стульев, кровь заливала паркет в зале
и ступеньки лестницы,
и люди с проткнутыми боками
и проломленными головами валились в грязь у подъезда, к звериному, жадному восторгу Женьки, которая с горящими глазами, со счастливым смехом лезла в самую гущу свалки, хлопала себя по бедрам, бранилась
и науськивала, в то время
как ее подруги визжали от страха
и прятались под кровати.
Тогда запирались наглухо двери
и окна дома,
и двое суток кряду шла кошмарная, скучная, дикая, с выкриками
и слезами, с надругательством над женским телом, русская оргия, устраивались райские ночи, во время которых уродливо кривлялись под музыку нагишом пьяные, кривоногие, волосатые, брюхатые мужчины
и женщины с дряблыми, желтыми, обвисшими, жидкими телами, пили
и жрали,
как свиньи, в кроватях
и на полу, среди душной, проспиртованной атмосферы, загаженной человеческим дыханием
и испарениями нечистой кожи.
Был случай, что Симеон впустил в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было в нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися,
как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам
и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул
и тотчас же с деловым видом подошел к самой толстой во всем заведении девице — Катьке.
И —
как это ни чудовищно — не было в этот час ни одной девицы во всем заведении, которая не почувствовала бы зависти к толстой Катьке
и не испытала бы жуткого, терпкого, головокружительного любопытства.
Когда Дядченко через полчаса уходил со своим степенным
и суровым видом, все женщины безмолвно, разинув рты, провожали его до выходной двери
и потом следили за ним из окон,
как он шел по улице.
Этот человек, отверженный из отверженных, так низко упавший,
как только может представить себе человеческая фантазия, этот добровольный палач, обошелся с ней без грубости, но с таким отсутствием хоть бы намека на ласку, с таким пренебрежением
и деревянным равнодушием,
как обращаются не с человеком, даже не с собакой или лошадью,
и даже не с зонтиком, пальто или шляпой, а
как с каким-то грязным предметом, в котором является минутная неизбежная потребность, но который по миновании надобности становится чуждым, бесполезным
и противным.
И как бы то ни было, каждый вечер приносил с собою такое раздражающее, напряженное, пряное ожидание приключений, что всякая другая жизнь, после дома терпимости, казалась этим ленивым, безвольным женщинам пресной
и скучной.
Люба в синей бархатной кофте с низко вырезанной грудью
и Нюра, одетая
как «бэбэ», в розовый широкий сак до колен, с распущенными светлыми волосами
и с кудряшками на лбу, лежат, обнявшись, на подоконнике
и поют потихоньку очень известную между проститутками злободневную песню про больницу.
А то целует-целует, да
как куснет за губы, так кровь аж
и брызнет… я заплачу, а ему только этого
и нужно.
Подруги издеваются над нею
и несколько презирают ее за этот порок, точно
как за какую-то измену корпоративной вражде к мужчинам.
К подругам она нежна, очень любит целоваться
и обниматься с ними
и спать в одной постели, но ею все
как будто бы немного брезгуют.
— Да, да, мой грузинчик. Ох,
какой он приятный. Так бы никогда его от себя не отпустила. Знаешь, он мне в последний раз что сказал? «Если ты будешь еще жить в публичном доме, то я сделаю
и тэбэ смэрть
и сэбэ сделаю смэрть».
И так глазами на меня сверкнул.
— Эх, все вы хороши! — резко обрывает ее Женя. — Никакого самолюбия!.. Приходит хам, покупает тебя,
как кусок говядины, нанимает,
как извозчика, по таксе, для любви на час, а ты
и раскисла: «Ах, любовничек! Ах, неземная страсть!» Тьфу!
Он играет одним пальцем
и напевает тем ужасным козлиным голосом,
каким обладают все капельмейстеры, в которые он когда-то готовился...
Когда, наконец, после долгих усилий, музыканты слаживаются, низенькая Вера подходит к рослой Зое той мелкой, связанной походкой, с оттопыренным задом
и локтями на отлете,
какой ходят только женщины в мужских костюмах,
и делает ей, широко разводя вниз руками, комический мужской поклон.
Все девицы, кроме гордой Жени, высовываются из окон. Около треппелевского подъезда действительно стоит лихач. Его новенькая щегольская пролетка блестит свежим лаком, на концах оглобель горят желтым светом два крошечных электрических фонарика, высокая белая лошадь нетерпеливо мотает красивой головой с голым розовым пятном на храпе, перебирает на месте ногами
и прядет тонкими ушами; сам бородатый, толстый кучер сидит на козлах,
как изваяние, вытянув прямо вдоль колен руки.
Она величественна в своем черном платье, с желтым дряблым лицом, с темными мешками под глазами, с тремя висящими дрожащими подбородками. Девицы,
как провинившиеся пансионерки, чинно рассаживаются по стульям вдоль стен, кроме Жени, которая продолжает созерцать себя во всех зеркалах. Еще два извозчика подъезжают напротив, к дому Софьи Васильевны. Яма начинает оживляться. Наконец еще одна пролетка грохочет по мостовой,
и шум ее сразу обрывается у подъезда Анны Марковны.
— Не знаю, какой-то совсем незнакомый, — говорит она вполголоса. — Никогда у нас не был. Какой-то папашка, толстый, в золотых очках
и в форме.
Тамара с голыми белыми руками
и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом
и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная
и в пупырышках; новенькая Нина, курносая
и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил,
как ее называют,
и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом
и чрезвычайно большим носом, за который она
и получила свою кличку, но с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими
и печальными, горящими
и влажными,
какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед
и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их. Так
как все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу
и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный
и независимый вид девицы из порядочного дома.
— Вот так-так. Мужчина
и вдруг не курит. Ну так угостите лафитом с лимонадом. Ужас
как люблю лафит с лимонадом.
Ему нравилась своим большим коровьим телом толстая Катя, но, должно быть, — решал он в уме,она очень холодна в любви,
как все полные женщины,
и к тому же некрасива лицом.
Одну минуту он совсем уж было остановился на Жене, но только дернулся на стуле
и не решился: по ее развязному, недоступному
и небрежному виду
и по тому,
как она искренно не обращала на него никакого внимания, он догадывался, что она — самая избалованная среди всех девиц заведения, привыкшая, чтобы на нее посетители шире тратились, чем на других.
Эти деньги он отделял на женщин
и тратил их медленно, со вкусом, стараясь
как можно более продлить
и удешевить наслаждение.
И за свои деньги он хотел очень многого, почти невозможного: его немецкая сентиментальная душа смутно жаждала невинности, робости, поэзии в белокуром образе Гретхен, но,
как мужчина, он мечтал, хотел
и требовал, чтобы его ласки приводили женщину в восторг,
и трепет,
и в сладкое изнеможение.
Но он высвободился из-под ее руки, втянув в себя голову,
как черепаха,
и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились
и еще три пары. В танцах все девицы старались держать талию
как можно прямее, а голову
как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
— Потом, — сурово ответил педагог. — Это от тебя самой будет зависеть.
И потом:
какой же здесь у вас может быть лафит? Бурда какая-нибудь.
— О, такая молоденькая! — удивился немец
и стал, нагнувшись
и кряхтя, снимать сапоги. —
Как же ты сюда попала?
— А меня один офицер лишил невинности там… у себя на родине. А мамаша у меня ужас
какая строгая. Если бы она узнала, она бы меня собственными руками задушила. Ну вот я
и убежала из дому
и поступила сюда…
— Оставим это. Так знаешь. Мари, я себе все время ищу вот такую девочку,
как ты, такую скромную
и хорошенькую. Я человек состоятельный, я бы тебе нашел квартиру со столом, с отоплением, с освещением.
И на булавки сорок рублей в месяц. Ты бы пошла?