Неточные совпадения
— Господин капитан,
это не
я.
Свистнул кто-то другой, а не
я, а Яблукинский, «
эта пробка», со злости накинулся на
меня и осрамил перед всей ротой.
—
Я не пойду, — сказал Александров неслышным ему самому голосом, и его нижняя губа затряслась. Он и сам в
эту секунду не подозревал, что в его жилах закипает бешеная кровь татарских князей, неудержимых и неукротимых его предков с материнской стороны.
— Такое право, что
я больше не хочу учиться во втором московском корпусе, где со
мною поступили так несправедливо. С
этой минуты
я больше не кадет, а свободный человек. Отпустите
меня сейчас же домой, и
я больше сюда не вернусь! ни за какие коврижки. У вас нет теперь никаких прав надо
мною. И все тут!
— Господин поручик, позвольте
мне сказать два-три слова
этому взволнованному юноше.
— Ах, боже мой! — вскричал Михин, ударив себя по лбу. — У
меня голова трещит от
этих безобразий! Ну, пускай не запирают.
Мне все равно.
Легко ли
мне было
это перетерпеть.
— Как
этот болван осмелился заподозрить
меня во лжи или трусости?
— Да,
я Алеша… — И тут Александров вдруг умолк. Третья тень поднялась со скамейки и приблизилась к нему.
Это был отец Михаил, учитель закона божьего и священник корпусной церкви, маленький, седенький, трогательно похожий на святого Николая-угодника.
—
Это командир нашей четвертой роты, капитан Фофанов, а по-нашему Дрозд. Строгая птица, но жить с ней все-таки можно.
Я тебя давно знаю. Ты у него досыта насидишься в карцере.
— Довольно вы надо
мною издевались! — и с
этим криком, быстро открыв складной ножик, вонзил его в наружную сторону протянутой кисти. Павленко опешил. Рана оказалась пустячная, но кровь потекла обильно. Кстати, Голубев первый сделал Павленко перевязку из своего чистого полотенца.
— Смотри, Александров, — приказывает Тучабский. — Сейчас ты пойдешь ко
мне навстречу!
Я — командир батальона. Шагом марш, раз-два, раз-два… Не отчетливо сделал полуоборот на левой ноге. Повторим. Еще раз. Шагом марш… Ну а теперь опоздал. Надо начинать за четыре шага, а ты весь налез на батальонного. Повторить… раз-два. Эко, какой ты непонятливый фараон! Рука приставляется к борту бескозырки одновременно с приставлением ноги.
Это надо отчетливо делать, а у тебя размазня выходит. Отставить! Повторим еще раз.
— Дай ей бог счастья. Но
мне это все равно.
Я давно уже и до смерти люблю вас, Оля.
— Ах! Если бы
я могла
этому верить!
Кто-нибудь выдумывал смешную глупость, например: «Когда
я был маленьким,
я спал в папашиной галоше», или: «Ваше превосходительство, юнкер Пистолетов носом застрелился», или еще: «Решительно все равно: что призма и что клизма —
это все из одной мифологии» и т. д.
— Вы правы.
Я сам вижу, что надоел вам своим приставанием.
Это было бестактно. Лучше уже маленькая дружба, чем большая, но лопнувшая любовь.
— Во-первых,
я вам вовсе не Олечка, а Ольга Николаевна. Ну, пойдемте, если уж вам так хочется. Только, наверно,
это пустяки какие-нибудь, — сказала она, садясь на маленький диванчик и обмахиваясь веером. — Ну, какое же у вас ко
мне дело?
— Нет, далеко не все.
Я опять повторяю
эти четыре заветные слова. А в доказательство того, что
я вовсе не порхающий папильон [Мотылек (от фр. papillon).],
я скажу вам такую вещь, о которой не знают ни моя мать, ни мои сестры и никто из моих товарищей, словом, никто, никто во всем свете.
— Ничуть, — серьезно ответил Александров. — Но уговор, Ольга Николаевна: раз
я лишь одной вам открываю величайшую тайну, то покорно прошу вас, вы уж, пожалуйста, никому об
этом не болтайте.
— Ну, вот… на днях, очень скоро… через неделю, через две… может быть, через месяц… появится на свет… будет напечатана в одном журнале… появится на свет моя сюита… мой рассказ.
Я не знаю, как назвать… Прошу вас, Оля, пожелайте
мне успеха. От
этого рассказа, или, как сказать?.. эскиза, так многое зависит в будущем.
— Ах, Оля, Оля, не смейтесь и не шутите над
этим. Да. Скажу вам откровенно, что
я ищу славы, знаменитости… Но не для себя, а для нас обоих: и для вас и для
меня.
Я говорю серьезно. И, чтобы доказать вам всю мою любовь и все уважение,
я посвящаю
этот первый мой труд вам, вам, Оля!
— Неужели в самом деле так и будет? Ах, как
это удивительно! Но только нет. Не надо полной фамилии. Нас ведь вся Москва знает. Бог знает, что наплетут, Москва ведь такая сплетница. Вы уж лучше как-нибудь под инициалами. Чтобы знали об
этом только двое: вы и
я. Хорошо?
— Кому бы
мне отдать вот
это мое сочинение, чтобы напечатали?
После многих черновиков, переделок и перемарок Александров остановился на последней, окончательной форме. «Правда:
это еще не совершенство, но сделать лучше и вернее
я больше не в силах».
«Истинные господа на земле
эти таинственные писатели. Если бы повидать хоть одного из них когда-нибудь. Может быть, он подведет
меня поближе к тайне своего творчества, и
я пойму его…»
— Здравствуй, здравствуй, милый Алешенька, — говорила она, целуясь с братом. — Иди скорее к нам в столовую.
Я тебя познакомлю с очень интересным человеком. Позвольте вам представить, Диодор Иванович, моего брата. Он только что окончил кадетский корпус и через месяц станет юнкером Александровского военного училища. А
это, Алеша, наш знаменитый русский поэт Диодор Иванович Миртов. Его прелестные стихи часто появляются во всех прогрессивных журналах и газетах. Такое наслаждение читать их!
— Чегтовская
эта музыка венгеская. Электгизигует негвного человека. Слышу
эту втогую гапсодию Листа, и во
мне закипает кговь моих дгевних пгедков, каких-нибудь скифов или казагов. Уж вы
меня пгостите, догогая Софья Николаевна. Стихийная у
меня натуга и дугацкая.
— Как тебе не совестно, Соня? И какие же
это стихи. Ни смысла, ни музыки. Обыкновенные вирши бездельника-мальчишки: розы — грозы, ушел — пришел, время — бремя, любовь — кровь, камень — пламень. А дальше и нет ничего. Вы уж, пожалуйста, Диодор Иванович, не слушайтесь ее, она в стихах понимает, как свинья в апельсинах. Да и
я — тоже. Нет, прочитайте нам еще что-нибудь ваше.
Миртов засмеялся, показав беззубый рот, потом обнял юнкера и повел его к двери. — Не забывайте
меня. Заходите всегда, когда свободны. А
я на
этих днях постараюсь устроить вашу рукопись в «Московский ручей», в «Вечерние досуги», в «Русский цветник» (хотя он чуточку слишком консервативен) или еще в какое-нибудь издание. А о результате
я вас уведомлю открыткой. Ну, прощайте. Вперед без страха и сомненья!
И вот, наконец, открытое письмо от Диодора Ивановича. Пришло оно во вторник: «Взяли „Вечерние досуги“. В
это воскресение, самое большее — в следующее, появится в газетных киосках. Увы,
я заболел инфлюэнцей, не встаю с постели. Отыщите сами. Ваш Д. Миртов».
— Потрудитесь сейчас же принести
мне это произведение вашего искусства.
Дебют — ведь
это начало, как и в шахматах,
это — первое, пробное выступление артистки, а у
меня актриса Торова-Монская (фу, и фамилия-то какая-то надуманная и неестественная), у
меня она, по рассказу, имеет и большой опыт и известное имя.
Ну
я понимаю: талант, гений, вдохновение свыше…
это Шекспир, Гете, Байрон, Гомер, Пушкин, Сервантес, Данте, небожители, витавшие в облаках, питавшиеся амброзиею и нектаром, говорившие с богами, и так далее и тому подобное…
«Ну Оленин —
это барин,
это интеллигент, что о нем говорить. А дядя Ерошка! А Лукашка! А Марьянка! А станичный сотник, изъяснявшийся так манерно. А застреленный абрек! А его брат, приехавший в челноке выкупать труп. А Ванюшка, молодой лакеишка с его глупыми французскими словечками. А ночные бабочки, вьющиеся вокруг фонаря. „Дурочка, куда ты летишь. Ведь
я тебя жалею…“
И тут вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: «А я-то,
я. Как
я мог осмелиться взяться за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея. Чего стоит
эта распроклятая из пальца высосанная сюита. Разве в ней есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и неумелости похожа… похожа… похожа…»
— Ну, теперь идите в роту и, кстати, возьмите с собою ваш журнальчик. Нельзя сказать, чтобы очень уж плохо было написано.
Мне моя тетушка первая указала на
этот номер «Досугов», который случайно купила. Псевдоним ваш оказался чрезвычайно прозрачным, а кроме того, третьего дня вечером
я проходил по роте и отлично слышал галдеж о вашем литературном успехе. А теперь, юнкер, — он скомандовал, как на учении: — На место. Бегом ма-а-арш.
— Нет, когда же
я, черт побери, освоюсь с
этой фортификационной путаницей, да будут прокляты и полковник Колосов и его учитель Цезарь Кюи.
— Спасибо, Жданов. Ведь
это просто невероятно, в каком
я до сих пор был нелепом заблуждении. Теперь
мне сразу точно катаракт с обоих глаз сняли. Все заново увидел благодаря волшебнику Прибилю (имя же его будет для
меня всегда священно и чтимо).
— Гмм. Теперь вы
меня поставили в очень неудобное положение. Поставить вам двенадцать
я не могу, ибо
это знак абсолютного совершенства, какого в мире не существует. Одиннадцать —
это самый высший балл, на который знаю фортификацию только
я. Поэтому не обижайтесь, что на
этот раз
я поставлю вам только десять. Можете сесть.
Лицо Александрова слегка щекочет Наташина котиковая шубка, и как сладко пахнет
эта шубка мехом и тонкими неизъяснимыми духами, и сама Наташа, наверно, гордится своим кавалером: «Как ловок и смел
этот милый Александров и, кажется, немного влюблен в
меня».
— Господин капитан, — робко говорит юнкер, вновь тронутый великодушием
этого чудака. — Положим, перчатки у
меня есть, только очень грязные, но
я их могу вымыть. Но
я должен вам сказать правду (сейчас Александров подпустит маленькую лесть).
Я знаю, что вы все можете простить.
И кроме того,
я тебе скажу (тут его голос смягчается), что бал Благородного собрания,
это — толкучка, рынок, открытый вход, открытый для всех: купеческие дочки из Замоскворечья, немки, цирюльники, чиновники и другие шпаки всякие.
— Черт вас возьми! — заворчал «зверь». —
Это прием неправильный.
Я ушиб себе коленку.
Был, правда, у Порфирия один маленький недостаток: никак его нельзя было уговорить передать институтке хотя бы самую крошечную записочку, хотя бы даже и родной сестре. «Простите. Присяга-с, — говорил он с сожалением. — Хотя, извольте,
я, пожалуй, и передам, но предварительно должен вручить ее на просмотр дежурной классной даме. Ну, как угодно. Все другое, что хотите: в лепешку для господ юнкеров расшибусь… а
этого нельзя: закон».
«Неужели
я полюбил? — спросил он у самого себя и внимательно, даже со страхом, как бы прислушался к внутреннему самому себе, к своим: телу, крови и разуму, и решил твердо: — Да,
я полюбил, и
это уже навсегда».
Но теперь он любит. Любит! — какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и от него отрезан крошечный сегмент, ну, с дом величиной.
Этот жалкий отрезок и есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь начинается новая жизнь в бесконечности времени и пространства, вся наполненная славой, блеском, властью, подвигами, и все
это вместе с моей горячей любовью
я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица души моей».
—
Я видела, как вы делали реверанс нашей славной maman, — сказала девушка. — У вас вышло очень изящно.
Я сама знаю, как
это трудно, когда ты одна, а на тебя со всех сторон смотрят.
— Скажу вам по секрету — ужасно! Руки, ноги точно связаны, и одна только мысль: не убежать ли, пока не поздно. Но
я перехитрил самого себя,
я вообразил, что
я —
это не
я, а наш танцмейстер Петр Алексеевич Ермолов. И тогда стало вдруг удобно.
И тогда
мне вдруг кажется, что
я как будто стала не собой, а
этим человеком.
— Да, — ответила она так же тихо. — Из «Жизни за царя». Превосходно,
я обожаю
эту оперу.