Неточные совпадения
Быстрым зорким взором обегает Александров все места и предметы, так близко прилепившиеся к нему за восемь лет. Все, что он видит, кажется ему почему-то в
очень уменьшенном и
очень четком виде, как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце. Вот было все это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но
не отболело,
не отмерло. Значительная часть души остается здесь, так же как она остается навсегда в памяти.
Еще долго
не выходил он из своей засады. Остаток бала тянулся, казалось, бесконечно. Ночь холодела и сырела. Духовая музыка надоела; турецкий барабан стучал по голове с раздражающей ритмичностью. Круглые стеклянные фонари светили тусклее. Висячие гирлянды из дубовых и липовых веток опустили беспомощно свои листья, и от них шел нежный, горьковатый аромат увядания. Александрову
очень хотелось пить, и у него пересохло в горле.
Он делал на турнике, на трапеции и на параллельных брусьях такие упражнения, которых никогда
не могли сделать самые лучшие корпусные гимнасты. Он и сам-то похож был на циркача
очень малым ростом, чересчур широкими плечами и короткими кривыми ногами.
Впрочем, однажды Александрову довелось услышать хоть и
очень краткую, но цельную речь ростовского генерала, которую он
не забыл в течение всей своей жизни.
— Она
очень жалеет, что
не может быть у вас на балу. Она сегодня
очень занята. Она поздравляет вас с праздником и велела передать вам вот этот сверток. Там подарок вам на память. Возьмите.
Как всегда во всех тесных общежитиях, так и у юнкеров
не переводился — большей частью невинный, но порою и жестокий — обычай давать летучие прозвища начальству и соседям. К этой языкатой травле
очень скоро и приучился Александров.
Прощай, Клоченко, рыжий пес,
С своею рожею ехидной.
Умом до нас ты
не дорос,
Хотя мужчина
очень видный.
Второй курсовой офицер Белов только покачивал укоризненно головой, но ничего
не говорил. Впрочем, он всегда был молчалив. Он вывез с Русско-турецкой войны свою жену, болгарку — даму неописуемой, изумительной красоты. Юнкера ее видели
очень редко, раза два-три в год,
не более, но все поголовно и молча преклонялись перед нею. Оттого и личность ее супруга считалась неприкосновенной, окруженной чарами всеобщего табу.
— Прямо из церкви зайдите к нам, закусить чем бог послал и выпить за новобрачных. И товарищей позовите. Мы звать всех
не в состоянии:
очень уж тесное у нас помещение; но для вас, милых моих александровцев, всегда есть место. Да и потанцуете немножко. Ну, как вы находите мою Юленьку? Право, ведь недурна?
— О, какой рыцарский комплимент! Мсье Александров, вы опасный молодой мужчина… Но, к сожалению, из одних комплиментов в наше время шубу
не сошьешь. Я, признаюсь,
очень рада тому, что моя Юленька вышла замуж за достойного человека и сделала прекрасную партию, которая вполне обеспечивает ее будущее. Но, однако, идите к вашим товарищам. Видите, они вас ждут.
— Ну, вот… на днях,
очень скоро… через неделю, через две… может быть, через месяц… появится на свет… будет напечатана в одном журнале… появится на свет моя сюита… мой рассказ. Я
не знаю, как назвать… Прошу вас, Оля, пожелайте мне успеха. От этого рассказа, или, как сказать?.. эскиза, так многое зависит в будущем.
Это была
очень давнишняя мечта Александрова — сделаться поэтом или романистом. Еще в пансионе Разумовской школы он
не без труда написал одно замечательное стихотворение...
— За ваш прекрасный и любовный труд я при первом случае поставлю вам двенадцать! Должен вам признаться, что хотя я владею одинаково безукоризненно обоими языками, но так перевести «Лорелею», как вы, я бы все-таки
не сумел бы. Тут надо иметь в сердце кровь поэта. У вас в переводе есть несколько слабых и неверно понятых мест, я все их осторожненько подчеркнул карандашиком, пометки мои легко можно снять резинкой. Ну, желаю вам счастья и удачи, молодой поэт. Стихи ваши
очень хороши.
Александров перестал сочинять (что, впрочем,
очень благотворно отозвалось на его последних в корпусе выпускных экзаменах), но мысли его и фантазии еще долго
не могли оторваться от воображаемого писательского волшебного мира, где все было блеск, торжество и победная радость.
Не то чтобы его привлекали громадные гонорары и бешеное упоение всемирной славой, это было чем-то несущественным, призрачным и менее всего волновало. Но манило одно слово — «писатель», или еще выразительнее — «господин писатель».
Александров справился с ним одним разом. Уж
не такая большая тяжесть для семнадцатилетнего юноши три пуда. Он взял Друга обеими руками под живот, поднял и вместе с Другом вошел в воду по грудь. Сенбернар точно этого только и дожидался. Почувствовав и уверившись, что жидкая вода отлично держит его косматое тело, он
очень быстро освоился с плаванием и полюбил его.
Миртов благодарно полюбил эти купанья и прогулки втроем. Он был
очень одинокий человек. В доме у него никого
не было, кроме собаки и старой-престарой кухарки, которая ничего
не слышала,
не понимала и
не умела, кроме как бегать за пивом.
Миллионы было поэтов, и даже
очень известных, а по проверке временем осталось их на всем белом свете
не более двух десятков, конечно
не считая меня.
Сто раз перечитал Александров свое произведение и по крайней мере десять раз переписал его самым лучшим своим почерком. Нет сомнений — сюита была
очень хороша. Она трогала, умиляла и восхищала автора. Но было в его восторгах какое-то непонятное и невидимое пятно, какая-то постыдная неловкость
очень давнего происхождения, какая-то неуловимая болячка, которую Александров
не мог определить.
Ночь он провел тяжело и нудно. Сначала долго
не мог заснуть, потом ежеминутно просыпался. На тусклом зимнем рассвете встал
очень рано с тяжестью во всем теле и с неприятным вкусом во рту.
«Нет, это мне только так кажется, — пробовал он себя утешить и оправдаться перед собою. — Уж
очень много было в последние дни томления, ожидания и неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях
не пропускают вещей неудовлетворительных и плохо написанных. Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова будет хорошо, и ясно, и мило… Перемена вкусов…»
Он был
очень самостоятелен и почти никогда
не дожидался звонка на перемену. Просто доставал надушенный платок из тонкого полотна, отряхивал свою грудь и руки от еле заметных пылинок мела, встряхивал платком и,
не сказав ни слова, уходил, когда ему хотелось.
— Гмм. Теперь вы меня поставили в
очень неудобное положение. Поставить вам двенадцать я
не могу, ибо это знак абсолютного совершенства, какого в мире
не существует. Одиннадцать — это самый высший балл, на который знаю фортификацию только я. Поэтому
не обижайтесь, что на этот раз я поставлю вам только десять. Можете сесть.
Он и сам
не подозревал того, что
очень любившие его фараоны между собою называли его «обер-офицер Темп».
Ротный командир Дрозд,
не стесняясь, говорил иногда, что он
очень жалеет, почему Александров
не дотянул на экзаменах до общего среднего балла, который дал бы ему возможность стать портупей-юнкером, командиром взвода.
Зала очаровывает Александрова размерами, но еще больше красотой и пропорциональностью линий. Нижние окна, затянутые красными штофными портьерами, прямоугольны и поразительно высоки, верхние гораздо меньше и имеют форму полулуния.
Очень просто, но как изящно. Должно быть, здесь строго продуманы все размеры, расстояния и кривизны. «Как многого я
не знаю», — думает Александров.
Сидя в этих галереях,
очень удобно отдыхать и любоваться танцами,
не мешая танцующим.
Счастье Александрова, что он
очень недурной имитатор. Он заставляет себя вообразить, что это вовсе
не он, а милый, круглый, старый Ермолов скользит спокойными, уверенными, легкими шагами. Вот Петр Алексеевич в пяти шагах от начальницы остановил левую ногу, правой прочертил по паркету легкий полукруг и, поставив ноги точно в третью позицию, делает полный почтения и достоинства поклон.
Эту кроткую, сладкую жалость он
очень часто испытывал, когда его чувств касается что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе, запахи резеды, ландыша и фиалки, музыка Шопена, созерцание скромной, как бы
не сознающей самое себя женской красоты, ощущение в своей руке детской, копошащейся и такой хрупкой ручонки.
Александров
не только
очень любил танцевать, но он также и умел танцевать; об этом, во-первых, он знал сам, во-вторых, ему говорили товарищи, мнения которых всегда столь же резки, сколь и правдивы; наконец, и сам Петр Алексеевич Ермолов на ежесубботних уроках нередко, хотя и сдержанно, одобрял его: «Недурно, господин юнкер, так, господин юнкер».
— Ты
очень ловкий кавалер, Алеша, — говорила она, — но, понимаешь, ты все-таки брат, а
не мужчина. С тобою я, как в институте, шерочка с машерочкой. Или точно играешь на немом пианино.
Не глядя, видел, нет, скорее, чувствовал, Александров, как часто и упруго дышит грудь его дамы в том месте, над вырезом декольте, где легла на розовом теле нежная тень ложбинки. Заметил он тоже, что, танцуя, она медленно поворачивает шею то налево, то направо, слегка склоняя голову к плечу. Это ей придавало несколько утомленный вид, но было
очень изящно.
Не устала ли она?
— Совсем
не потому. Просто у нас
не принято. Считается
очень дурным тоном. Наша maman как-то сказала: «Чем крепче барышня надушена, тем она хуже пахнет».
— Благодарю вас. С вами тоже
очень удобно танцевать. Но вечность!
Не слишком ли это много. Пожалуй, устанем. А потом надоест… соскучимся…
— Да, да. Я уж
не помню, у кого это, у Тургенева или у Толстого, есть какой-то мужик Зина. И кажется,
не очень-то порядочный.
— А теперь пойдемте еще потанцуем, — сказала она, вставая. — Только
не в два па. Я теперь пригляделась и нахожу, что это только вертушка и притом
очень некрасивая, и, пожалуйста, подальше от этого лицеиста. Он так неуклюж.
— А что я позволю себе предложить вам, господин юнкер? Я от роду человек
не питущий, и вся наша фамилия люди трезвые. Но есть у меня вишневая наливочка, знатная. Спирту в ней нет ни капельки, сахар да сок вишневый, да я бы вам и
не осмелился… а только
очень уже сладко и от нервов может помогать. Жена моя всегда ее употребляет рюмочку, если в расстройстве. Я сейчас, мигом.
— Папа будет от души смеяться. Ах, папочка мой такая прелесть, такой душенька. Но довольно об этом. Вы больше
не дуетесь, и я
очень рада. Еще один тур. Вы
не устали?
Очень быстро приходит в голову Александрову (немножко поэту) мысль о системе акростиха. Но удается ему написать такое сложное письмо только после многих часов упорного труда, изорвав сначала в мелкие клочки чуть ли
не десть почтовой бумаги. Вот это письмо, в котором начальные буквы каждой строки Александров выделял чуть заметным нажимом пера.
— Тетя Оля? — восклицает он. — Да как же ты ее
не помнишь? Вспомни, пожалуйста. Такая высокая, стройная. У нее еще были заметные усики. И танцевать она
очень любила. Возьми, возьми, почитай повнимательней.
Александров и вместе с ним другие усердные слушатели отца Иванцова-Платонова
очень скоро отошли от него и перестали им интересоваться. Старый мудрый протоиерей
не обратил никакого внимания на это охлаждение. Он в этом отношении был похож на одного древнего философа, который сказал как-то: «Я
не говорю для толпы. Я говорю для немногих. Мне достаточно даже одного слушателя. Если же и одного нет — я говорю для самого себя».
«Ну, конечно, Зиночка Белышева
не датчанка,
не норвежка, но, судя по тому, как она ходит, и как танцует, и как она чутка к ритму и гибка и ловка в движениях, можно предположить, что она, пожалуй,
очень искусна в работе на коньках. А вдруг я окажусь
не только слегка слабее ее, а гораздо ниже. Нет! Этого унижения я
не могу допустить, да и она меня начнет немного презирать. Иду сейчас же упражняться».
Белые барашки доверчиво и неподвижно лежали на тонком голубом небе. Мороз был умеренный и
не щипал за щеки, и откуда-то,
очень издалека, доносился по воздуху томный и волнующий запах близкой весны и первого таяния.
Я знаю, я отлично знаю, что мне
не достанется блестящая вакансия, и я
не стыжусь признаться, что наша семья
очень бедна и помощи мне никакой
не может давать.
И правда: Берди-Паша кажется лишенным если
не всех, то
очень многих свойственных обыкновенному человеку достоинств и недостатков, страстей и слабостей.
Обыкновенно в полку в мирное время бывает
не менее семидесяти пяти господ офицеров — большое,
очень большое общество.