Неточные совпадения
«Ну да, может быть, сто, а может быть, и двести раз я бывал виноватым. Но
когда спрашивали, я всегда признавался. Кто ударом кулака на пари разбил кафельную плиту в печке? Я. Кто накурил в уборной? Я. Кто выкрал в физическом кабинете кусок натрия и, бросив его в умывалку, наполнил весь этаж дымом и вонью? Я. Кто в постель дежурного офицера положил живую лягушку? Опять-таки я…
Вся семья, по какому-то инстинкту брезгливости, сторонилась от него, хотя мама всегда одергивала Алешу,
когда он начинал в глаза Мажанову имитировать его любимые, привычные словечки: «
так сказать», «дело в том, что», «принципиально» и еще «с точки зрения».
Кто же поддержал ласковой рукой бестолкового кадета,
когда он, обезумев, катился в пропасть, как не этот маленький, похожий на Николая-угодника священник,
такой трогательно-усталый на великопостных повечериях,
такой терпеливый,
когда ему предлагали на уроках ядовитые вопросы: „Батюшка, как же это?
Особенно на утренней заре,
когда розовая вода
так холодна и
так до дрожи сильно и радостно пахнет.
— Чтобы плечи и грудь были поставлены правильно, — учил Дрозд, — вдохни и набери воздуха столько, сколько можешь. Сначала затаи воздух, чтобы запомнить положение груди и плеч, и
когда выпустишь воздух, оставь их в том же самом порядке, как они находились с воздухом.
Так вы и должны держаться в строю.
И правда, он похож на Каменного гостя,
когда изредка, не более пяти-шести раз в год, он проходит медленно и тяжело по училищному квадратному коридору, прямой, как башня, похожий на Николая I, именно на портрет этого императора, что висит в сборном зале; с
таким же высоким куполообразным лбом, с
таким же суровым и властным выражением лица.
И как же удивлен, потрясен и обрадован был юнкер Александров,
когда в конце октября он получил от самой Анны Романовны письмецо
такого крошечного размера, который заставил невольно вспомнить о ее рыхлом тучном теле.
Утром воины беспрекословно исполнили приказание вождя. И
когда они, несмотря на адский ружейный огонь, подплыли почти к самому острову, то из воды послышался страшный треск, весь остров покосился набок и стал тонуть. Напрасно европейцы молили о пощаде. Все они погибли под ударами томагавков или нашли смерть в озере. К вечеру же вода выбросила труп Черной Пантеры. У него под водою не хватило дыхания, и он, перепилив корень, утонул. И с тех пор старые жрецы поют в назидание юношам, и
так далее и
так далее.
— Амбразура, или полевой окоп, или люнет, барбет, траверс и
так далее. — Затем он начинал молча и быстро чертить на доске профиль и фас укрепления в проекции на плоскость, приписывая с боков необычайно тонкие, четкие цифры, обозначавшие футы и дюймы.
Когда же чертеж бывал закончен, полковник отходил от него
так, чтобы его работа была видна всей аудитории, и воистину работа эта отличалась
такой прямизной, чистотой и красотой, какие доступны только при употреблении хороших чертежных приборов.
Эта невесомость — одно из блаженнейших ощущений на свете, но оно негативно, оно
так же незаметно и
так же не вызывает благодарности судьбе, как тридцать два зуба, емкие легкие, железный желудок; поймет его Александров только тогда,
когда утеряет его навсегда;
так, лет через двадцать.
И, если говорить по правде, уже не в Машеньку ли влюбился, по-настоящему и мгновенно, несчастный юнкер в тот вечер,
когда она играла Шопена, а он стоял, прислонившись к пианино, и то видел, то не видел ее нежное лицо,
такое странное и
такое изменчивое в темноте.
Показалось Александрову, что он знал эту чудесную девушку давным-давно, может быть, тысячу лет назад, и теперь сразу вновь узнал ее всю и навсегда, и хотя бы прошли еще миллионы лет, он никогда не позабудет этой грациозной, воздушной фигуры со слегка склоненной головой, этого неповторяющегося, единственного «своего» лица с нежным и умным лбом под темными каштаново-рыжими волосами, заплетенными в корону, этих больших внимательных серых глаз, у которых раек был в тончайшем мраморном узоре, и вокруг синих зрачков играли крошечные золотые кристаллики, и этой чуть заметной ласковой улыбки на необыкновенных губах,
такой совершенной формы, какую Александров видел только в корпусе, в рисовальном классе,
когда, по указанию старого Шмелькова, он срисовывал с гипсового бюста одну из Венер.
— Ну вот, уж непременно и смешной, — заступилась его прекрасная дама. — Это ведь всегда
так трогательно видеть,
когда старики открывают бал. Гораздо смешнее видеть молодых людей, плохо танцующих.
— О нет, нет, нет! Я благословляю судьбу и настойчивость моего ротного командира. Никогда в жизни я не был и не буду до
такой степени на верху блаженства, как сию минуту, как сейчас,
когда я иду в полонезе рука об руку с вами, слышу эту прелестную музыку и чувствую…
Эту кроткую, сладкую жалость он очень часто испытывал,
когда его чувств касается что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе, запахи резеды, ландыша и фиалки, музыка Шопена, созерцание скромной, как бы не сознающей самое себя женской красоты, ощущение в своей руке детской, копошащейся и
такой хрупкой ручонки.
Но с Ермоловым повсюду на уроки ездит скрипач, худой маленький человечек, с
таким ничего не значащим лицом, что его, наверно, не помнит и собственная жена. Уждав время,
когда, окончив урок, Петр Алексеевич идет уже по коридору, к выходу на лестницу, а скрипач еще закутывает черным платком свою дешевую скрипку, Александров подходит к нему, показывает трехрублевку и торопливо лепечет...
Когда буквы просохли, он осторожно разглаживает листик Сониным утюгом. Но этого еще мало. Надо теперь обыкновенными чернилами, на переднем листе написать
такие слова, которые, во-первых, были бы совсем невинными и неинтересными для чужих контрольных глаз, а во-вторых, дали бы Зиночке понять о том, что надо подогреть вторую страницу.
Однако всеобщая зубрежка захватила и его. Но все-таки работал он без особенного старания, рассеянно и небрежно. И причиной этой нерадивой работы была, сама того не зная, милая, прекрасная, прелестная Зиночка Белышева. Вот уже около трех месяцев, почти четверть года, прошло с того дня,
когда она прислала ему свой портрет, и больше от нее — ни звука, ни послушания, как говорила когда-то нянька Дарья Фоминишна. А написать ей вторично шифрованное письмо он боялся и стыдился.
Так он проминал и упражнял свое тело до глубоких сумерек.
Когда уже стало ничего не видно вокруг, тогда, приятно усталый и блаженно расслабленный, он с трудом дошел до дома.
Так он долго с наморщенным лицом и со срывающимся кряхтением тщетно пытался восстановить давно знакомые ему круги и повороты, и потом он сам не мог понять, как это наступил момент,
когда он сам себя спросил: «Позвольте, а где же моя боль?
Александров потрясен. Он еще не перерос того юношеского козлиного возраста,
когда умный совет и благожелательное замечание
так легко принимается за оскорбление и вызывает бурный протест. Но кроткая и милая нотация из уст,
так прекрасно вырезанных в форме натянутого лука, заливает все его существо теплом, благодарностью и преданной любовью. Он встает со скамейки, снимает барашковую шапку и в низком поклоне опускает ее до ледяной поверхности.
Каждое утро, часов в пять, старшие юнкера наспех пьют чай с булкой; захвативши завтрак в полевые сумки, идут партиями на места своих работ, которые будут длиться часов до семи вечера, до той поры,
когда уставшие глаза начинают уже не
так четко различать издали показательные приметы.
Но вскоре тело обвыкало в холоде, и
когда купальщики возвращались бегом в баню, то их охватывало чувство невыразимой легкости, почти невесомости во всем их существе, было
такое ощущение, точно каждый мускул, каждая пора насквозь проникнута блаженной радостью, сладкой и бодрой.
Александров с трудом снимает левый сапог, но правый, полуснятый,
так и остается на ноге,
когда усталый юнкер сразу погружается в глубокий сон без сновидений, в это подобие неизбежной и все-таки радостной смерти.
Только вечером,
когда небо, воздух и земля
так густо почернели, что их нельзя стало различать глазом, заворчали первые глухие отдаленные рычащие громы.
Она началась непосредственно после вечерней переклички, «Зори» и пения господней молитвы,
когда время до сна считалось свободным. Как только раздавалась команда «разойтись», тотчас же чей-нибудь тонкий гнусавый голос жалобно взывал: «Ху-у-ух-рик!» И другой подхватывал, точно хрюкая поросенком: «Хухра, Хухра, Хухра». И целый многоголосый хор животных начинал усердно воспевать это знаменитое прозвание, имитируя кошек, собак, ослов, филинов, козлов, быков и
так далее.
«Я Пуп, но не
так уж глуп.
Когда я умру, похороните меня в моей табакерке. Робкие девушки, не бойтесь меня, я великодушен. Я Пуп, но это презрительная фора моим врагам. Я и Наполеон, мы оба толсты, но малы» — и
так далее, но тут, достигая предела, ракета громко лопалась, и сотни голосов кричали изо всех сил: «Пуп!«
Начали они,
когда слегка потемнело. Для начала была пущена ракета. Куда до нее было кривым, маленьким и непослушным ракетишкам Александрова — эта работала и шипела, как паровоз, уходя вверх, не на жалкие какие-нибудь сто, двести сажен, а на целых две версты, лопнувши
так, что показалось, земля вздрогнула и рассыпала вокруг себя массу разноцветных шаров, которые долго плавали, погасая в густо-голубом, почти лиловом небе. По этому знаку вышло шествие.