Неточные совпадения
— Такое право, что я больше не хочу учиться во втором московском корпусе, где со мною поступили так несправедливо. С
этой минуты я больше не кадет, а свободный человек. Отпустите меня сейчас же домой, и я больше сюда не вернусь! ни за
какие коврижки. У вас нет теперь никаких прав надо мною. И все тут!
— И никакого «но», — возразил учитель. — Только с разрешения вашей матушки вы можете покинуть корпус, да еще в такое неурочное время. Откровенно, по-дружески, советую вам переждать
эту ночь. Утро дает совет —
как говорят мудрые французы.
Гораздо позднее узнал мальчик причины внимания к нему начальства.
Как только строевая рота вернулась с обеда и весть об аресте Александрова разнеслась в ней, то к капитану Яблукинскому быстро явился кадет Жданов и под честным словом сказал, что
это он, а не Александров, свистнул в строю. А свистнул только потому, что лишь сегодня научился свистать при помощи двух пальцев, вложенных в рот, и по дороге в столовую не мог удержаться от маленькой репетиции.
— Ну а
как же
этот дурак?..
Кто же поддержал ласковой рукой бестолкового кадета, когда он, обезумев, катился в пропасть,
как не
этот маленький, похожий на Николая-угодника священник, такой трогательно-усталый на великопостных повечериях, такой терпеливый, когда ему предлагали на уроках ядовитые вопросы: „Батюшка,
как же
это?
Быстрым зорким взором обегает Александров все места и предметы, так близко прилепившиеся к нему за восемь лет. Все, что он видит, кажется ему почему-то в очень уменьшенном и очень четком виде,
как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце. Вот было все
это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть души остается здесь, так же
как она остается навсегда в памяти.
Как много прошло времени в
этих стенах и на
этих зеленых площадках: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь.
Как долго считать, а ведь
это — годы. Что же жизнь? Очень ли она длинна, или очень коротка?
Александров и сам не знал,
какие слова он скажет, но шел вперед. В
это время ущербленный и точно заспанный месяц продрался и выкатился сквозь тяжелые громоздкие облака, осветив их сугробы грязно-белым и густо-фиолетовым светом. В десяти шагах перед собою Александров смутно увидел в тумане неестественно длинную и худую фигуру Покорни, который, вместо того чтобы дожидаться, пятился назад и говорил преувеличенно громко и торопливо...
Осмотр кончился. Кадеты оделись и поехали в училище на Знаменку. Но
каким способом и
каким путем они ехали —
это навсегда выпало из памяти Александрова. В бесконечную длину растянулся для него сложный, пестрый, чрезмерно богатый лицами, событиями и впечатлениями день вступления в училище.
— Э… Так возьмите
этого отца протодиакона и тащите его к цирюльнику стричься, ишь
какую гривицу отрастил.
Около
этого дурацкого события поднялся большой и,
как всегда, преувеличенный шум, притушить который начальство не успело вовремя, и результатом был строгий общий разнос из Петербурга с приказом заменить во всем Московском гарнизоне тяжкие обоюдоострые тесаки невинными штыками…
Всем юнкерам, так же
как и многим коренным москвичам, давно известно, что в
этом оркестре отбывают призыв лучшие ученики московской консерватории, по классам духовых инструментов, от начала службы до перехода в великолепный Большой московский театр.
— Смотри, Александров, — приказывает Тучабский. — Сейчас ты пойдешь ко мне навстречу! Я — командир батальона. Шагом марш, раз-два, раз-два… Не отчетливо сделал полуоборот на левой ноге. Повторим. Еще раз. Шагом марш… Ну а теперь опоздал. Надо начинать за четыре шага, а ты весь налез на батальонного. Повторить… раз-два. Эко,
какой ты непонятливый фараон! Рука приставляется к борту бескозырки одновременно с приставлением ноги.
Это надо отчетливо делать, а у тебя размазня выходит. Отставить! Повторим еще раз.
И он настоял на своем. Неизвестно,
как сошла ему с рук
эта самодурская выходка. Впрочем, вся Москва любила свое училище, а Епишка, говорят, был в милости у государя Александра II.
Помню
как сквозь сон: Вобана, Тотлебена, ну там какие-то барбеты, траверсы, капониры… а вы ведь в
этом деле восходящая звезда первой величины.
И правда, он похож на Каменного гостя, когда изредка, не более пяти-шести раз в год, он проходит медленно и тяжело по училищному квадратному коридору, прямой,
как башня, похожий на Николая I, именно на портрет
этого императора, что висит в сборном зале; с таким же высоким куполообразным лбом, с таким же суровым и властным выражением лица.
Надеюсь, в моей роте
этого никогда не случится,
как, впрочем, и во всем училище почти никогда не случалось…
Они крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. «
Какой, однако, душка
этот маленький артиллерист», — с умилением подумал Александров.
Хотя он еще долгое время,
как юнкер младшего класса, будет носить общее прозвище «фараон» (старший курс —
это господа обер-офицеры), но из него уже вырабатывается настоящий юнкер-александровец.
Все
эти слухи и вести проникают в училище. Юнкера сами не знают, чему верить и чему не верить. Как-то нелепо странна, как-то уродливо неправдоподобна мысль, что государю, вершинной, единственной точке той великой пирамиды, которая зовется Россией, может угрожать опасность и даже самая смерть от случайного крушения поезда. Значит, выходит, что и все существование такой необъятно большой, такой неизмеримо могучей России может зависеть от одного развинтившегося дорожного болта.
В голове
как шампанское. Скользит смутно одна опасливая мысль: так необыкновенно, так нетерпеливо волнуют
эти счастливые минуты, что, кажется, вдруг перегоришь в ожидании, вдруг не хватит чего-то у тебя для самого главного, самого большого.
Какими словами мог бы передать юнкер Александров
это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом,
это страстное напряжение души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов. Вся Москва кричит и звонит от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!
И в то же время он постигает, что вся его жизнь и воля,
как жизнь и воля всей его многомиллионной родины, собралась, точно в фокусе, в одном
этом человеке, до которого он мог бы дотянуться рукой, собралась и получила непоколебимое, единственное, железное утверждение.
Также неизвестно было юнкерам, где и
как существуют люди, обслуживающие их жизнь: все
эти прачки, полотеры, музыканты, ламповщики, служители, портные, дворники, швейцары, истопники и повара.
Как всегда во всех тесных общежитиях, так и у юнкеров не переводился — большей частью невинный, но порою и жестокий — обычай давать летучие прозвища начальству и соседям. К
этой языкатой травле очень скоро и приучился Александров.
Ею командовал капитан Алкалаев-Калагеоргий, но юнкера
как будто и знать не хотели
этого старого боевого громкого имени. Для них он был только Хухрик, а немного презрительнее — Хухра.
Ах, никогда в жизни он не позабудет,
как его щека ощутила шершавое прикосновение тонкого и теплого молдаванского полотна и под ним мраморную гладкость крепкого женского бедра. Он стал целовать сквозь материю
эту мощную и нежную ногу, а Юлия, точно в испуге, горячо и быстро шептала...
Но может быть и то, что мать трех сестер Синельниковых, Анна Романовна, очень полная, очень высокая и до сих пор еще очень красивая дама, узнала как-нибудь об
этих воровских поцелуйчиках и задала Юленьке хорошую нахлобучку? Недаром же она в последние химкинские дни была
как будто суха с Александровым: или
это только теперь ему кажется?
Александров не отходил от Оленьки, упрямо и ревниво ловя минуты, когда она освобождалась от очередного танцора. Он без ума был влюблен в нее и сам удивлялся, почему не замечал раньше,
как глубоко и велико
это чувство.
— Во-первых, я вам вовсе не Олечка, а Ольга Николаевна. Ну, пойдемте, если уж вам так хочется. Только, наверно,
это пустяки какие-нибудь, — сказала она, садясь на маленький диванчик и обмахиваясь веером. — Ну,
какое же у вас ко мне дело?
— Ну, вот… на днях, очень скоро… через неделю, через две… может быть, через месяц… появится на свет… будет напечатана в одном журнале… появится на свет моя сюита… мой рассказ. Я не знаю,
как назвать… Прошу вас, Оля, пожелайте мне успеха. От
этого рассказа, или,
как сказать?.. эскиза, так многое зависит в будущем.
—
Как? И
это посвящение будет напечатано?
Охотнее всего делал Александров свои переводы в те скучные дни, когда, по распоряжению начальства, он сидел под арестом в карцере, запертый на ключ. Тишина, безделье и скука
как нельзя лучше поощряли к
этому занятию. А когда его отпускали на свободу, то, урвав первый свободный часочек, он поспешно бежал к старому верному другу Сашаке Гурьеву, к своему всегдашнему, терпеливому и снисходительному слухачу.
Это не знаменитый генерал-полководец, не знаменитый адвокат, доктор или певец,
это не удивительный богач-миллионер, нет —
это бледный и худой человек с благородным лицом, который, сидя у себя ночью в скромном кабинете, создает
каких хочет людей и
какие вздумает приключения, и все
это остается жить на веки гораздо прочнее, крепче и ярче, чем тысячи настоящих, взаправдашних людей и событий, и живет годами, столетиями, тысячелетиями, к восторгу, радости и поучению бесчисленных человеческих поколений.
Послышался испуганный крик Сони. Александров почувствовал, что теперь ему
как мужчине необходимо принять участие в
этом странном происшествии. Он затряс ручку дверного звонка. Соня отворила дверь, и испуг ее прошел. Она уже смеялась.
Александров от стыда и от злости на сестру стал сразу мучительно пунцовым, думая про себя: «О бог мой! До
какой степени
эти женщины умеют быть бестактными».
—
Как тебе не совестно, Соня? И
какие же
это стихи. Ни смысла, ни музыки. Обыкновенные вирши бездельника-мальчишки: розы — грозы, ушел — пришел, время — бремя, любовь — кровь, камень — пламень. А дальше и нет ничего. Вы уж, пожалуйста, Диодор Иванович, не слушайтесь ее, она в стихах понимает,
как свинья в апельсинах. Да и я — тоже. Нет, прочитайте нам еще что-нибудь ваше.
Миртов благодарно полюбил
эти купанья и прогулки втроем. Он был очень одинокий человек. В доме у него никого не было, кроме собаки и старой-престарой кухарки, которая ничего не слышала, не понимала и не умела, кроме
как бегать за пивом.
Дебют — ведь
это начало,
как и в шахматах,
это — первое, пробное выступление артистки, а у меня актриса Торова-Монская (фу, и фамилия-то какая-то надуманная и неестественная), у меня она, по рассказу, имеет и большой опыт и известное имя.
Но, господи боже мой,
как же
это так.
И тут вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: «А я-то, я.
Как я мог осмелиться взяться за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея. Чего стоит
эта распроклятая из пальца высосанная сюита. Разве в ней есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и неумелости похожа… похожа… похожа…»
В
этот момент его память внезапно
как бы осветилась, и сразу ясной стала бередившая его недавно тревога, причиняемая какой-то необъяснимой болячкой, нудным и неловким пятном.
— Ну, теперь идите в роту и, кстати, возьмите с собою ваш журнальчик. Нельзя сказать, чтобы очень уж плохо было написано. Мне моя тетушка первая указала на
этот номер «Досугов», который случайно купила. Псевдоним ваш оказался чрезвычайно прозрачным, а кроме того, третьего дня вечером я проходил по роте и отлично слышал галдеж о вашем литературном успехе. А теперь, юнкер, — он скомандовал,
как на учении: — На место. Бегом ма-а-арш.
Александров быстро, хотя и без большого удовольствия, сбежал вниз. Там его дожидался не просто шпак, а шпак, если так можно выразиться, в квадрате и даже в кубе, и потому ужасно компрометантный. Был он,
как всегда, в своей широченной разлетайке и с таким же рябым,
как кукушечье яйцо, лицом, словом,
это был знаменитый поэт Диодор Иванович Миртов, который в свою очередь чувствовал большое замешательство, попавши в насквозь военную сферу.
Десять рублей —
это была огромная, сказочная сумма. Таких больших денег Александров никогда еще не держал в своих руках, и он с ними распорядился чрезвычайно быстро: за шесть рублей он купил маме шевровые ботинки, о которых она, отказывавшая себе во всем, частенько мечтала
как о невозможном чуде. Он взял для нее самый маленький дамский размер, и то потом старушке пришлось самой сходить в магазин переменить купленные ботинки на недомерок. Ноги ее были чрезвычайно малы.
Но
эта слава не мешает ему губить и топить беспомощных юнкеров,
как слепых щенят.
— Амбразура, или полевой окоп, или люнет, барбет, траверс и так далее. — Затем он начинал молча и быстро чертить на доске профиль и фас укрепления в проекции на плоскость, приписывая с боков необычайно тонкие, четкие цифры, обозначавшие футы и дюймы. Когда же чертеж бывал закончен, полковник отходил от него так, чтобы его работа была видна всей аудитории, и воистину работа
эта отличалась такой прямизной, чистотой и красотой,
какие доступны только при употреблении хороших чертежных приборов.
— Спасибо, Жданов. Ведь
это просто невероятно, в
каком я до сих пор был нелепом заблуждении. Теперь мне сразу точно катаракт с обоих глаз сняли. Все заново увидел благодаря волшебнику Прибилю (имя же его будет для меня всегда священно и чтимо).
— Гмм. Теперь вы меня поставили в очень неудобное положение. Поставить вам двенадцать я не могу, ибо
это знак абсолютного совершенства,
какого в мире не существует. Одиннадцать —
это самый высший балл, на который знаю фортификацию только я. Поэтому не обижайтесь, что на
этот раз я поставлю вам только десять. Можете сесть.
Эта невесомость — одно из блаженнейших ощущений на свете, но оно негативно, оно так же незаметно и так же не вызывает благодарности судьбе,
как тридцать два зуба, емкие легкие, железный желудок; поймет его Александров только тогда, когда утеряет его навсегда; так, лет через двадцать.