Неточные совпадения
Но в душе его все-таки мелькала,
как, может быть, и
у других юнкеров, досадная мысль: где же, наконец, эта пресловутая, безумная скачка, от которой захватывает дух и трепыхает сердце?
Был, правда,
у Порфирия один маленький недостаток: никак его нельзя было уговорить передать институтке хотя бы самую крошечную записочку, хотя бы даже и родной сестре. «Простите. Присяга-с, — говорил он с сожалением. — Хотя, извольте, я, пожалуй, и передам, но предварительно должен вручить ее на просмотр дежурной классной даме. Ну,
как угодно. Все
другое, что хотите: в лепешку для господ юнкеров расшибусь… а этого нельзя: закон».
Юнкера толпились между двумя громадными, во всю стену, зеркалами, расположенными прямо одно против
другого. Они обдергивали
друг другу складки мундиров сзади, приводили карманными щетками в порядок свои проборы или вздыбливали вверх прически бобриком; одни, послюнив пальцы, подкручивали молодые, едва обрисовавшиеся усики,
другие пощипывали еще несуществующие. «Счастливец Бутынский!
у него рыжие усы, большие,
как у двадцатипятилетнего поручика».
Венсан и Александров каждый вечер ходили в гости
друг к
другу; сегодня
у одного на кровати, завтра —
у другого. О чем же им было говорить с тихим волнением,
как не о своих неугомонных любовях, которыми оба были сладко заражены: о Зиночке и о Машеньке, об их словах, об их улыбках, об их кокетстве.
«
Как это мило и
как это странно придумано господом богом, — размышлял часто во время переклички мечтательный юнкер Александров, — что ни
у одного человека в мире нет тембра голоса, похожего на
другой. Неужели и все на свете так же разнообразно и бесконечно неповторимо? Отчего природа не хочет знать ни прямых линий, ни геометрических фигур, ни абсолютно схожих экземпляров? Что это? Бесконечность ли творчества или урок человечеству?»
Она началась непосредственно после вечерней переклички, «Зори» и пения господней молитвы, когда время до сна считалось свободным.
Как только раздавалась команда «разойтись», тотчас же чей-нибудь тонкий гнусавый голос жалобно взывал: «Ху-у-ух-рик!» И
другой подхватывал, точно хрюкая поросенком: «Хухра, Хухра, Хухра». И целый многоголосый хор животных начинал усердно воспевать это знаменитое прозвание, имитируя кошек, собак, ослов, филинов, козлов, быков и так далее.
А теперь — к матери. Ему стыдно и радостно видеть,
как она то смеется, то плачет и совсем не трогает персикового варенья на имбире. «Ведь подумать — Алешенька,
друг мой, в животе ты
у меня был, и вдруг
какой настоящий офицер, с усами и саблей». И тут же сквозь слезы она вспоминает старые-престарые песни об офицерах, созданные куда раньше Севастопольской кампании.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда
как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
— Мудрено, брат, придумал, — засмеялся приказчик. — Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу, как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не
как у других — без расписок ни единому человеку медной полушки не велит давать, а за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги и думать.
У Герцена была такая же привычка прохаживаться насчет Тургенева,
как у другого его приятеля, Григоровича, который и до смерти, и после смерти Тургенева был неистощим в анекдотах и юмористических определениях натуры и характера Ивана Сергеевича. Но с Григоровичем можно было и до смерти сохранять внешнее приятельство, а с такой личностью, как Герцен, принципиальнаярознь должна была рано или поздно всплыть наверх, что и случилось.
Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели //
У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой
друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Скажи: которая Татьяна?» — // «Да та, которая грустна // И молчалива,
как Светлана, // Вошла и села
у окна». — // «Неужто ты влюблен в меньшую?» — // «А что?» — «Я выбрал бы
другую, // Когда б я был,
как ты, поэт. // В чертах
у Ольги жизни нет, // Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне: // Кругла, красна лицом она, //
Как эта глупая луна // На этом глупом небосклоне». // Владимир сухо отвечал // И после во весь путь молчал.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том,
как бы хорошо было жить с
другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться
у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
У всякого есть свой задор:
у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том,
как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда
как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом,
у всякого есть свое, но
у Манилова ничего не было.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый,
как два крыла, одно темнее,
другое светлее, были
у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми или, лучше, дикими стенами, — дом вроде тех,
как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов.