— Как тебе не совестно, Соня? И какие же это стихи. Ни смысла, ни музыки. Обыкновенные вирши бездельника-мальчишки: розы — грозы, ушел — пришел, время — бремя, любовь — кровь, камень — пламень. А дальше и нет ничего. Вы уж, пожалуйста, Диодор Иванович, не слушайтесь ее, она
в стихах понимает, как свинья в апельсинах. Да и я — тоже. Нет, прочитайте нам еще что-нибудь ваше.
Неточные совпадения
— За ваш прекрасный и любовный труд я при первом случае поставлю вам двенадцать! Должен вам признаться, что хотя я владею одинаково безукоризненно обоими языками, но так перевести «Лорелею», как вы, я бы все-таки не сумел бы. Тут надо иметь
в сердце кровь поэта. У вас
в переводе есть несколько слабых и неверно понятых мест, я все их осторожненько подчеркнул карандашиком, пометки мои легко можно снять резинкой. Ну, желаю вам счастья и удачи, молодой поэт.
Стихи ваши очень хороши.
— Здравствуй, здравствуй, милый Алешенька, — говорила она, целуясь с братом. — Иди скорее к нам
в столовую. Я тебя познакомлю с очень интересным человеком. Позвольте вам представить, Диодор Иванович, моего брата. Он только что окончил кадетский корпус и через месяц станет юнкером Александровского военного училища. А это, Алеша, наш знаменитый русский поэт Диодор Иванович Миртов. Его прелестные
стихи часто появляются во всех прогрессивных журналах и газетах. Такое наслаждение читать их!
В ту пору дерзость, оригинальность и экспансивность были его героической утехой. Недаром он тогда проходил через волшебное обаяние Дюма-отца. Зато
стихов Миртова, которых он с неизменной любезностью прочитал много, Александров совсем не понял и добросовестно отнес это к своей малой поэтической восприимчивости.
«Да, — сказал он с горьким мужеством, — твой „Последний дебют“, о несчастный, похож не на что иное, как на те глупые
стихи, которые ты написал
в семилетнем возрасте...
Пусть их связывает восьмилетняя корпусная дружба (оба оставались на второй год, хотя и
в разных классах), но Жданов весь какой-то земной, деревянный, грубоватый, много ест, много пьет, терпеть не может описаний природы, смеется над
стихами, любит рассказывать похабные анекдоты.
Если лекция бывала непомерно скучна, то друзья развлекались чтением, игрой
в крестики, сочинением вздорных
стихов. Но любимой их игрой была игра
в мечту об усах.
Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса: [Я прошу прощения у читателей в том, что переложил
в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка — вторая натура. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
Страсть! все это хорошо
в стихах да на сцене, где, в плащах, с ножами, расхаживают актеры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать…
Не завидую тебе, что, следуя общему обычаю ласкати царям, нередко недостойным не токмо похвалы, стройным гласом воспетой, но ниже гудочного бряцания, ты льстил похвалою
в стихах Елисавете.
— Знаете, за что он под суд попал? У него,
в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, — зачем? Ведь, с тобой живя, я бы землю ангелами заселила!» Каково?
А
в стихах: «Гнетет ли меня палящее северное солнце, или леденит мою кровь холодное, суровое дуновение южного ветра, я терпеливо вынесу все, но не вынесу ни палящей ласки, ни холодного взора моей милой».
Неточные совпадения
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые дни? // Что день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, // Всё благо: бдения и сна // Приходит час определенный; // Благословен и день забот, // Благословен и тьмы приход!
Одессу звучными
стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений //
В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот
в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет
стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их
в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; //
В нем сердце грустное не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его
стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух,
в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино //
В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) // Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, // Давал я. Помните ль, друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей не мало, // А сколько шуток и
стихов, // И споров, и веселых снов!